Юные особы пришли в восторг и стали тормошить Максюту. Тут возвратились почтенные дамы, бывшие в гостях у бабы Марьяны. Киприанов проводил гостей, раскланялся и пошел к себе в мастерскую, улыбаясь и покачивая головой.
Когда же Канунниковы с домочадцами вышли на Красную площадь и щурились там от солнца после тьмы библиотеки, на них снова напустился Максюта, яростно уговаривал пойти через мост, где была толкучка лубочников.
– Вот где картины, не чета всем прочим!
На горбатом Спасском мосту разносчики, размякшие от жары, дремали, сидя прямо в пыли. Увидев приближающихся дам, они повскакали, спешно отряхиваясь, приводя в порядок товары. Другие выбегали из тени ворот, где прохлаждались, болтая со стражниками.
Тут же к Канунниковым пристал какой-то расстрига[136] в мокром от пота подряснике. Он поминутно оглядывался и шипел, как змий-искуситель:
– Купите Псалтырь федоровской печати!
Самой Псалтыри, однако, при нем не имелось. Несмотря на это, он присунулся совсем близко, дыша чесноком:
– Дониконианскую, подлинную!.. За дешевку пока отдаю! – завопил он, видя что покупательницы уходят, и даже хотел ухватиться за кончик Софьиной шали, но тут Татьян Татьяныч отбросил его ударом трости.
У самых ворот другие оборванцы окружили, расхваливая свой товар. Один пытался всучить нечто рукописное, по его словам – еще цареградского письма, другой, наоборот, имел под полой только немецкие книги, и в том числе какую-то тетрадку против царя Петра, напечатанную в Лейпциге и якобы раскрывавшую злодейства сего монарха.
– Эй! – сказал ему Татьян Татьяныч. – По тебе, брат, Преображенская тюрьма скучает.
Максюта все-таки притащил их к ларям, где на веревочках, протянутых от столба к столбу, висели образцы картинок, и покупателям приходилось то и дело нырять между ними. У образцов стояли картинщики – люди степенные, одетые в добротные армяки.
Вот на квадратном листе храбрый рыцарь Францыль Венециан в гвардейском кафтане с огромными алыми обшлагами. А вот – не желаете ли, всего алтын за штуку! – славное побоище царя Александра Македонского с царем Пором Индийским. Боевые слоны топчут людей! Или пожалуйста, вот это – петух, куре доброгласное, в спевании вельми красное, а в кушании отменно сластное…
Глаза разбегаются!
Максюта торжествовал – он отомстил Бяше со всей его библиотекой!
– Хочу козу! – кричала Стеша, выхватывая из рук картинщика лист: медведь с козою проклажаются, на музыке забавляются, медведь шляпу вздел, а коза в сарафане с рожками. И тут же, завидев другое, Стеша желала: – И это хочу! Хочу картинку, как баба-яга на свинье с крокодилом драться едет…
Некоторые картинки были совершенно неприличны, приходилось мимо них прошмыгивать под укрытием вееров.
Подскочила визгливая тетка-разносчица, на которой было наверчено семь юбок. Затараторила, предлагая картинку с разгадкою женских имен: – Постоянная дама – Варвара, с поволокою глаза – Василиса, кислой квас – Марья, великое ябедство – Елена, толста да проста – Ефросинья, ни туды ни сюды – Фетинья, взглянет да утешит – Арина, с молодцами погулять – Марина…
Уставшая Карла Карловна еле отмахивалась от нее зонтиком, умоляла Канунниковых:
– Генук, генук кауфен, пошалуста… Фатит торговля…
Сиречь – конец прогулке, конец веселью. Максюта весь согнулся под тяжестью канунниковских покупок, когда нес их к карете. Но счастлив был безмерно!
А тем временем на далеких шаболовских полях по ухабистой пыльной дороге, подскакивая, катилась киприановская телега, в которой развеселая компания ехала на ночь косить Хавскую пустошь.
Федька с Алехой захватили с собой полуштоф – распили, согрешили. Поэтому ехали разудалые, лошадок подбодряли и сами пели, не стесняясь встречных прохожих.
– «Как во городе, во Санктпитере – выводил басом Федька, а подмастерья поддерживали голосистыми дискантами, – что на матушке на Неве-реке, на Васильевском славном острове…» А ты что не подтягиваешь, певунья? – спрашивал Федька Устю, которая сидела на краю телеги, свесив босые ноги.
– У вас свои песни, у меня свои, – отвечала она независимо.
– «Что на матушке на Неве-реке, – продолжал Федька еще басистее, – как на пристани корабельныя… Молодой матрос корабли снастил, корабли снастил он о парусах, он о парусах полотняныих!»
Далее шла бесконечная история о том, как из высокого нова терема, из косящата из окошечка на матроса того усмотрелася краса девица, боярская дочь… Притихший Бяша всем плечом и локтем ощущал тепло ехавшей рядом Усти, и было ему хорошо, и хотелось, чтоб эта тряская и пыльная дорога тянулась и тянулась, пока движется жизнь. А рядом, над темной кромкой засыпающего леса, взошла одинокая звезда и смотрела не мигая, будто чье-то равнодушное светлое око.
– Приехали с орехами! – закричал вдруг Федька. – Нам-то кричали, мы-то не слыхали!
Действительно, телега, оказывается, уже стоит и даже лошади выпряжены, пасутся. Бяша, весь в своих мыслях, задремал в дороге.
– Устинья! – распоряжался Федька. – Стаскивай с телеги своего сокола. Что-то он у тебя разнежился…
– Гуляй, соколенок, пока кречет не в лету, – сказала Устя, сводя за руку Бяшу.
– Что ты там толкуешь? – полюбопытствовал Федька.
– Для глухого попа не разбить колокола. А толкую я, что скоро кречет влет, так и пташечки вразлет.
– Поди-ка, горлинка, нынче ты не в духе! – заметил Федька.
Арендованный участок пустоши начинался от прошлогоднего омета соломы, возле которого Киприановы и расположили свой бивак. Тянулся участок тот до самого леса, где границей его служил темный пруд без водорослей, образовавшийся на копке канав. Лягушки, давясь от усердия, выводили свою сумеречную песнь.
– Искупаемся? – предложил Алеха-гравировщик, которого после полуштофа тоже тянуло на сон.
Бросились наперегонки, с гиканьем, с ржанием, как молодые жеребята, даже Федька, прихрамывая, старался не отставать. Скидывали рубахи еще на бегу, гоняли их на мураву и с размаху кидались в пруд.
– Ну водица! – фыркал Алеха. – Парное молочко! Федька, чего ты там на бережку обвеиваешься? Шваркнись, да и конец!
Возвращались приуставшие, шли на свет костра, который развела Устя и варила кашу с дымком. Завидев их, Устя пошла навстречу:
– Теперь искупаюсь я.
– Темно уж! – затревожился Федька. – А ты не боишься, красотка, что кто-то тебя, одинокую, схватит? Тут Москва все-таки под боком, шалых людей предостаточно.
– Я сама шалая, – ответила Устя и прошла мимо, еле различимая в сумерках, но видно было ее гордую осанку и косы, перевязанные платком наподобие венца.
Мужики остановились, провожая ее взглядами, а Бяша – тот чуть не сорвался, чтобы бежать за ней, тем более что Федька с усмешечкой заметил:
– Ишь прынцесса! Пойти бы посторожить, как бы кто взаправду не увел!
Но ничего не случилось. Она вернулась к костру прохладная, довольная, выхватила у Алехи деревянный уполовник, которым он не столько мешал кашу, сколько ее пробовал, и стала всех кормить. Наевшись, все долго глядели на звезду над лесом, спорили, что сие: око ли божие недреманое или это ангел держит свечи под куполом небес? Бяша не стал вмешиваться, объяснять, что, может быть, в глубинах мира несказанных несется вихрем такая же Земля, где – кто знает? – есть такой же сенокос, и такой же костерик в просторе полей, и Бяша, и грустная Устя…
– Шабаш, шабаш! – провозгласил Федька киприановским голосом. – Завтра подниму ни свет ни заря!
Укладывались, выкапывая себе гнезда в теплой и пахучей прошлогодней соломе. Бяша отодвинулся подальше от подмастерьев, которые все хохотали и дразнили друг друга. Он постарался представить себе, по какую сторону омета расположилась Устя, а представив, принялся потихоньку прокапываться в том направлении.
Ночь текла под стрекот кузнечиков. Изредка вздыхали и фыркали лошади. В далекой деревеньке Черемушки лаяли собаки.
– Чего тебе? – прошептала Устя, когда Бяша все-таки до нее добрался.
136
Расстрига – священнослужитель или монах, изгнанный из числа церковников.