– Я все знаю! – блеснул отчаянно глазами. – Не езди, Васка! Ежели ты мне друг, не езди!

Бяша оторопел:

– Почему вдруг – не езди? – Он начинал смутно догадываться. – Да и что в том такого?

– Как – что такого? – Максюта изнемогал от душевного страданья, рвал свои новенькие дорогие перчатки. – Как – что такого? Ты, Васка, не друг, ты змей двурогий, вот ты кто! А я-то, балда, а я-то!

Вот оно что! Та танцорка, та прелестница, оказывается, она и есть пресловутая Степанида! По всем законам дружбы Бяше надо бы сейчас повиниться, доказать, что ненароком… Но его почему-то только смех разбирал, к тем сильнее, чем больше неистовствовал Максюта. Бяша не мог сдержать улыбку.

– А! – вскрикнул, заметив это, Максюта. – Вот ты каков? И клад-то ты один выкопал, это ясно как божий день. Все мне теперь понятно!

– Максим, да постой!..

Но тот убежал в полном отчаянии, ударяя себя по голове. Бяша же твердо решил – ехать (да и не ехать ведь нельзя!). Но ехать с намереньем – при первом же удобном случае переговорить с той Степанидою конфидентно, рассказать все о чувствах друга. Неужели такое страданье ее не тронет?

Дом Канунникова был на Покровке, у самых проездных ворот, где ручей Рачка по весенней воде учинил такие грязи, что пришлось из кареты вылезть и помогать лошадям. Киприановским клячонкам долго не удавалось вытянуть колеса из хлябей. «Точно как у нас в Санктпитер бурхе!» – утешал Малыгин.

Зато гордо подкатывали, обдавая прохожих грязью, сытые шестерки богатых экипажей.

У верхней площадки парадной лестницы, где на потолке был написан Триумф Коммерции, или Совет небожителей, рассуждающих о пользе промышленности, в виде краснорожих толстяков на пирамиде райских плодов, у входа гостей встречал сам Авдей Лукич Канунников, мужчина представительный, с висячими польскими усами и в бурмистерском кафтане с шитьем в виде порхающих Меркуриев. Парик, пышный, как власы библейского Авессалома[98], скрывал его будничную лысину.

Об руку с ним юная хозяюшка, его жена Софья, чуть морща напудренный носик, приседала церемонно, приветствуя входящих. Шептали, что Канунников якобы забрал ее у матери, торговки, в зачет какого-то долга, а что она будто бы моложе даже его дочки!

Молодая хозяйка, хоть и одета была наимоднейше – голые плечи будто втиснуты в жесткую парчу голландского роброна[99], – гостей примечала по-старинному. Брала у прислуги поднос с серебряной чарочкой и просила, именуя торжественно, по имени отчеству, выкушать, не побрезговать.

Потом, полузакрыв кукольные глаза, поднималась на цыпочки и целовала гостя в уста сахарные, как говаривалось в старину. Муж за плечом сурово глядел, чтобы было все по чину.

И дом все еще содержал Канунников по старине, только из покоев вынесли лишние иконы. А дубовые поставцы с фаянсовой посудой, просторные лавки, покрытые шкурами, окованные рундуки по стенам – все оставалось как при дедах Канунниковых, которые были известны еще со времен Козьмы Минина-Сухорука.

Разговелись чарочкой водки под малосольный огурчик. Ох, уж эти московские стряпухи! И как только они ухитряются к весне, когда весь заготовленный овощ уже на нет сошел, сохранять свежейшие огурцы!

– Надобно то знать, – заметил по этому поводу гость, целовальник[100] Маракуев, – что иные плоды, будучи в подпол поставлены, запаху других снести не могут. Взять, наприклад, огурец – он капусты, морквы терпеть не может, от близости же чесноку лишь духовитее бывает.

Разговор завязался степенный, неторопливый. Молодежь поднялась, перешла в покои хозяйской дочери – свой плезир[101] делать. Для приличия туда же отправились дамы – немка-гувернантка, с ней почтенная мценская полуполковница, которая в доме Канунниковых была свой человек, и гостья – баба Марьяна.

– Киприанов-то у тебя зачем? – вполголоса спросил хозяина гость, целовальник Маракуев. – Не ты ли им брезговал, табашником обзывал?

– Новые времена – новые люди, – уклончиво ответил Канунников, дуя в пышные усы, – Государь, бают, Киприанова сего в чести держит. Чин, правда, сомнительный – библиотекарь! Но ведь и чин к пупку не привязан. А мне дочь в свет выводить, политесу[102] обучать, по-иному теперь невместно. Ты вот, друг ситный, чего в гости приперся при бороде, в армяке долгополом с семьюдесятью пуговицами? Забыл, что ли, указ – немецкое платье носить?

– Немецкое-то платье в копеечку влетает! – сказал Маракуев. – Да и кто его в Москве носит? Разве когда в Ратушу идти или царя приехавшего встречать! А боярские жены, те по вся дни в телогреях щеголяют, на головах камилавки[103], как при царе Горохе.

– А вдруг кто из начальства нагрянет, будет штраф и тебе и мне. Обер-фискал вон, сказывают, по дворам ездит.

– Обер-фискал! – беспечно отмахнулся целовальник. – Он сейчас по помещикам ездит, которые картовь не желают сажать, бесовское яблоко, тьфу! А к тебе ему чего ехать? Ты, брат, не пашешь, не сеешь, рублевой копейкою кормишься, хи-хи!

– Все бы тебе копейка! – с досадой сказал Канунников. – Ты помалкивай да пей-ка, вот там на дне копейка. – Канунников подлил целовальнику бражки. – Еще попьешь, вторую найдешь.

– Да и то сказать! – Гость оглядел стол в поисках закуски такой, которая только у богачей бывает, но любопытство пересилило, и он спросил снова: – А это кто ж такие офицеры младые среди твоих гостей?

– Один, который в морском мундире, он с Киприановым приехал, ученик его, что ли, не ведаю. Другой же – артиллерии констапель Прошка Щенятьев, нешто ты его не опознал? Боярина Савелия Макарыча покойного сынок, покровителя моего. Теперь в женихи вышел, молю бога, чтобы Стеше моей по нраву пристал…

– Ну, и как?

– Человек предполагает, а бог располагает.

Маракуев вознамерился еще вопросы задавать, но Канунников на него втихомолку цыкнул – по-новому так не принято, надобно вести общую конверсацию, сиречь беседу.

А затем пошли перемены блюд – куря в лапше с лимоном, пупок лебединый под шафранным взваром, гусь с пшеном сарацинским, мозги лосьи, курица бескостная, а из рыбного – салтанская уха из живой осетрины, теша с квашеными кочанчиками и прочее, и прочее…

Гости насытились, сидели нахохлившись, словно индюки. Вбежал шалун Татьян Татьяныч, в бабьем уборе, со множеством колокольцев, похохатывая целовал хозяину ручку.

– Теперь нам всем надобно закрепления успехов виктории российской, – говорил Канунников, поддерживая разговор политичный. – Корабли наши пойдут без помехи в Амстердам, в Лондон. Мир нам нужен. Немецкие нитки иноземец продает в Москве по три алтына две деньги моток, я же в Гамбурге без него куплю оный за алтын. При возрастании же закупки и барыш соразмерно приумножается.

Канунников обращался при этом к Киприанову, а тот замешался, не зная, что отвечать. Он и разговоров застольных не слушал, все воображал мысленно ландкарту Московской губернии, там, где речка Лопасня, – как ее, развернуть к югу или еще протянуть версты три? Покивал на всякий случай хозяину, будто во всем согласен.

Тут заговорил шут Татьян Татьяныч – и вполне разумно, не по-скоморошьи:

– Государь даровал жалованную грамоту эстляндскому дворянству, подтвердил все его привилегии, данные при владетелях орденских и дацких и свейских…[104] Також и по взятии Риги, рижскому магистрату[105] дарованье привилегий было. Свидетельствует сие, что Россия твердою ногою встала на северных морях.

– Ну, ты! – сказал ему мрачно Канунников. – Политик! Иди-ка, голубь, сюда. Перепрыгни через это кресло, ать-два!

вернуться

98

Авессалом – библейский персонаж: царевич, известный своими длинными, роскошными волосами.

вернуться

99

Роброн (франц.) – «круглое платье», платье на жестком каркасе из проволоки или китового уса (в XVIII веке называвшегося «китовым зубом»).

вернуться

100

Целовальник – в Московской Руси лицо, состоявшее на государственной или общественной службе и приносившее присягу («целование креста»).

вернуться

101

Плезир – удовольствие, развлечение.

вернуться

102

Политес – вежливость, правила хорошего тона.

вернуться

103

Камилавка – головной убор у попов и монахов.

вернуться

104

Свейский – шведский.

вернуться

105

Магистрат – городское управление.