Изменить стиль страницы

— На то, чтобы съесть уху в моей компании? — закончил Гладышев. — Но я вовсе и не думал занимать вас только своим обществом. Я обещал, что мы будем втроём, и я сдержу свое обещание.

— Константин Георгиевич, это какая-то мистика.

— Мистика? Ну, что вы! Я, гидролог, наипрозаичнейший человек, — и мистика! Нет, дорогой мой, нет, какая уж там мистика!.. То, что я вам хочу рассказать, — это самая что ни на есть реальность. Такая, от которой с жизнью можно проститься…

Гладышев взял прут, в расщепленный конец которого была воткнута ложка, и стал помешивать в котелке.

— Так вот, — сказал он, — мы здесь изучаем Таёжное. Озеро это сложное и неповторимое… Только вы не думайте, что мы здесь сидим и какими-то отвлечёнными материями занимаемся. Разумеется, наша задача — комплексное исследование. Однако именно мы помогли разработать условия и гидрологический режим огромного водохранилища. Пусть бы попробовали без нас строить электростанции!

Гладышев помолчал, потом усмехнулся.

— Впрочем, это к делу совершенно не относится. Просто у меня выработался защитный рефлекс. Приезжают к вам, знаете ли, туристы, слушают, а потом спрашивают этак вежливо: «Скажите, пожалуйста, а какое практическое значение имеет ваша деятельность? Конечно, очень интересно знать, какая, скажем, температура воды в озере и как происходит формирование её химического режима. А вот скажите, что это даёт практически?..» Вот тогда мы им выкладываем и про погоду, и про то, как помогаем искусственному разведению рыб на рыбозаводах, как собираемся начать изучение не только Таёжного, но и всех озёр и водохранилищ Сибири. Но я увлёкся, извините. Я совсем другое хотел сказать. Есть одно непременное условие для работы у нас. Её надо любить. Вы можете возразить, что любви достойна любая полезная профессия. Может быть. Но есть работы, которые можно выполнять и без любви. А нашу — нельзя. Иначе чего ради человек будет годами жить на безлюдных берегах рек и озёр? Вы понимаете — годами! Это не экспедиция, не временная, пусть длительная командировка, это вся жизнь! Всю жизнь — ветры, снега, льды. Всю жизнь перед тобой только вода и лёд. Это можно или любить, или ненавидеть. Те, кто ненавидит, сюда не придут. Приходят те, кто любит. Кто не боится ветров, не хнычет, когда ледяная вода сводит руки, кого не берёт морская болезнь — вам ведь приходится по многу суток проводить на катерах в море… Так я думал, пока к нам на работу не приехал Андрей Андреевич Востряков. Он был гидролог, собирался писать кандидатскую диссертацию на материалах исследования Таёжного. Должен вам сказать, что я человек одинокий, жена моя и спутница во всех скитаниях скончалась пять лет назад. Ну вот, Вострякова и поселили ко мне в комнату, чтобы, как говорится, не скучно было, — скорее я сам на это напросился…

Завьялов смотрел на него с недоумением. «Какое всё это может иметь отношение к Оле?» — подумал он и взглянул на часы. Гладышев заметил это и сказал:

— Вы, как я вижу, недоумеваете. Но не торопитесь. Она появится в своё время… — Он поглядел на котелок, в котором начала слегка пузыриться вода, и продолжал: — Этот Андрей Андреевич был странный. Даже сейчас, после всего, что произошло, я не мог бы сказать со всей определённостью, что он за человек. Впрочем, нет, теперь мне все ясно. Но тогда он мне очень понравился. Мы, знаете, тут уже все друг к другу пригляделись, попривыкли. А он приехал из Сибирска, свеженький, чистенький, домашний такой, весёлый, молодой — года тридцать два ему было самое большее… Ну, живя в одной комнате, всё друг о друге узнаешь быстро. И я уже на второй день звал, что Андрей Андреевич окончил институт семь лет назад, потом работал в областном управлении гидрометеослужбы. Вот, собственно, и вся его биография. И я узнал её, повторяю, очень быстро. Сначала он всё восторгался здешней природой. Вы, конечно, знаете: местные люди любят напускать таинственность, много говорят о непостижимости Таёжного, о его суровости, называют морем, ну и так далее. Всё это Востряков хорошо знал. Он не упускал случая лишний раз восхититься озером. И это тоже нам нравилось. Мы-то давно разучились восторгаться по таким, ну как бы это сказать, чисто декоративным поводам, считали, что восторги — удел туристов. Но видеть, что наш брат специалист сохранил такую непосредственность восприятия, — это всем было приятно.

Не помню, с чего всё началось… Может быть, с того, что он стал со мной советоваться, нельзя ли срок его работы над диссертацией с двух лет сократить до одного года. «Иначе, — воскликнул он, — мне придётся торчать здесь целых два года!» Он произнёс всё это с такой искренностью, что мне трудно передать вам то чувство, которое охватило меня при этих словах. У них был богатый, многообразный подтекст. Во-первых, из этих слов следовало, что все мы здесь «торчим» и что это для нас, людей замшелых и примитивных, естественно. А вот ему не только постоянная работа здесь, но даже мысль о ней, перспектива временно остаться с нами представляются невыносимыми. Во-вторых, из слов Вострякова вытекало, что его, в сущности, ничто, кроме диссертации, не интересует, да и само содержание её важно лишь постольку, поскольку она обеспечит ему кандидатскую степень. Я слушал Вострякова и думал: странный молодой человек! Кто он такой? Наивен или попросту неумён, настолько неумён, что даже не осознаёт оскорбительный для всех нас смысл своего восклицания? Или настолько самоуверен, что не допускает и мысли о том, что мы можем сомневаться в его превосходстве, в его праве на особое положение и особую, отличную от нашей судьбу?

И вот размеренное течение нашей жизни было нарушено приездом того института, который вы разыскиваете. Впрочем, насколько я знаю, это был не весь институт, а какая-то его часть, лаборатория. Работали они засекречено, дом, который мы им отдали, обнесли оградой… Однако секреты секретами, а места наши уединённые, все люди на виду, и в их клубе мы бывали часто… Однажды Востряков говорит: «Можно, я гостью приведу?» Вечером является с молодой женщиной, в шубке явно нездешнего покроя, но в валенках. Она протягивает мне руку и называет себя. Это была Миронова Ольга Алексеевна.

Гладышев взял прут со вставленной в него ложкой, зачерпнул из котелка, подул, попробовал, положил туда что-то, покачал головой…

Завьялов насторожился. Было такое чувство, будто кто-то с силой надавил на его плечи. Он подался вперёд, боясь пропустить хотя бы слово.

— Она сняла свою шубку, — продолжал Гладышев. — Давно уже я не видел таких привлекательных женщин. Её не портил даже шрам на виске. Глаза большие и внимательные, волосы назад зачёсаны… Вам, конечно, смешно слушать, как я её расписываю, ведь мне шестьдесят четыре года. Но я не мог не заметить её привлекательности. Скажу больше: мне показалось очень естественным то, что я вижу их вместе, Ольгу Алексеевну и Вострякова. Не сердитесь, я рассказываю всё как было. Оба они молодые, красивые… Не помню, говорил ли я вам, что и в нашем коллективе немало женщин работает. Или пригляделись мы друг к другу, или впрямь наша работа — то на воде, то на льду — накладывает свой отпечаток на наружность человека, но только, повторяю, мне показалось естественным, что с Андреем Андреевичем появилась именно такая женщина, как Ольга Алексеевна. Она посидела у нас недолго, я чай вскипятил… Потом Андрей Андреевич пошёл её провожать до автобуса — она в то время ещё в городе жила. Возвращается взволнованный, восторженный. «Понравилась?» — спрашивает. «Что ж, отвечаю, скрывать не буду…» Тут он мне начинает рассказывать о ней: какая, мол, великолепная биография: бывшая фронтовичка, лётчик, два боевых ордена. И в то же время такая женственность, такая мягкость. Ну, сами понимаете, какие слова находит мужчина, когда ему нравится женщина…

Он подбросил сухие сучья в костёр и продолжал:

— То, о чём я вам рассказываю, происходило в феврале этого года. Прошло ещё немного времени, и в нашу глушь стали доходить сведения о том, что было в Москве. На партийном съезде. Жизнь моя сложилась так, что мне всегда приходилось работать вдали от крупных культурных центров, в маленьких, но сплоченных коллективах. Ни я, ни моя жена в прошлые годы непосредственно не пострадали, если иметь в виду все эти беззакония и репрессии. Но решения съезда я принял всем сердцем, потому что они не только положили конец беззакониям, они новую большую перспективу для народа открыли… Я понимал, чувствовал, что теперь и в мою жизнь входит что-то новое. А вот Андрей Андреевич Востряков воспринял решения съезда совсем по-иному. Он и до сих пор жил так, будто его всё время что-то подхлёстывало. Только не в смысле работы, а… ну, как бы вам это объяснить?.. Его всё время точно сверлила мысль, что он опаздывает куда-то, тратит больше, чем нужно, времени на то, что является для него не главным, преходящим. По вечерам он долго и с пафосом говорил мне, что мы живём теперь в такое время, когда талантливым людям открыты все пути, что нельзя тратить лишней минуты и что он завидует Ольге Алексеевне, которая занята такой важной, ответственной работой, к которой постоянно приковано внимание правительства. Ему хотелось как можно скорее разделаться с диссертацией. Я внимательно слушал его и старался понять одну всё время ускользающую от меня мысль. Я никак не мог постигнуть, что именно имеет в виду Востряков, когда говорит о своём будущем, о том, что начнётся после того, как он «разделается» с диссертацией. Иногда мне казалось, хотя я старался убедить себя в обратном, что Востряков торопится совсем не потому, что жаждет приняться за новую, важную работу, за главное дело своей жизни, но лишь для того, чтобы поспеть, именно поспеть к какому-то большому пирогу, который теперь, когда доступ к нему открыт всем, могут съесть без него. Меня коробило и то, что, говоря о работе Ольги Алексеевны, Востряков восхищался совсем не смелостью, не самоотверженностью этой женщины, которая — мы хорошо знали это — рисковала своей жизнью, работая над неисследованными сортами топлива. Он восхищался тем, что её работа имела, так сказать, первостепенную государственную важность. Признаюсь, в то время я всё ещё хорошо относился к Вострякову и не хотел истолковывать его слова, его устремления в плохом для него смысле. Я старался убедить себя, что для него, молодого, полного энергии человека, в какой-то степени естественно стремиться к бурной деятельности. Чтобы посвятить свою жизнь работе здесь, на пустынных берегах, и находить в ней радости, надо иметь особый характер или быть таким стариком, как я… Мне удалось убедить себя в этом.