Изменить стиль страницы

— Меня зовут Тося Сидорова. Ты что-то хочешь спросить?

— О, я так много хочу спросить, но пока расскажи мне про растения, только не сходя с места, я еще боюсь оставить ребят.

— Правильно. Еще нельзя. Так вот смотри: это лавровишни, а это тутовое дерево или в просторечье шелковица — из нее тутовый шелкопряд тянет шелковую паутину; это вот джида — южная ива с узкими листьями; а вот это узловатое дерево ранней весной удивительно красиво, каждая его веточка покрывается багряными мелкими цветами, ни одного листика не видно, называется багряник, или иудино дерево.

— Ты — ботаник?

— Нет, конечно, — улыбается Тося, — я тоже три года назад была в таком же телячьем восторге, как и ты, и про все — так же расспрашивала. А розы! Ты чувствуешь, какой аромат?

Со стороны, наверное, это было смешно: две девицы, закрыв глаза и вытянув шеи, упоенно втягивают ноздрями горячий запах роз…

Так вошла в мою жизнь Тося.

Дружба длиною в сорок лет

Вот сейчас, оторвавшись от детей и от артековских красот, самое время рассказать о Тосе, ибо в жизни каждого из нас она сыграла огромную роль.

Тося высокая, спортивная — и теперь, как сорок лет назад. Нынче, как и в предыдущие годы, она гостила у меня, и я с восхищением по утрам глядела, как обязательно и всенепременно Тося у открытого окна выполняла комплекс нашей старой доброй артековской утренней гимнастики — она называется по-русски «зарядка» и, как я убедилась на примере Тоси, заряжает человека здоровьем, как аккумулятор электричеством.

— Диета, конечно, нужна, — артековским тоном говорит мне Тося, — но прежде всего — зарядка и свежий воздух. И имей в виду — начать никогда не поздно, вот что главное.

В этих словах — вся Тося! Педантичная до чрезвычайности, до щепетильности Точна, как самые лучшие часы, и обязательна, и верна слову необычайно. Жизненные трудности считает абсолютной нормой, говорит: «А что, неужели ты мечтаешь о тепличном бытии?» Тося категорична, весьма возможно, что чуть суховата. Но какой же это постоянный друг и какой неисчерпаемый источник доброты! Случалось, конечно, она читала ребятам нотации и совершенно зря, только своим личным примером она могла обойтись без всяких нотаций. Каждый день ее жизни я бы назвала, пожалуй, праведным, если бы слово это не было таким старомодным. Лучше скажем — честным и образцовым и не для примера ребятам, и не для показа людям, а вот такая она, так живет, так любит людей, и жалеет их, и хочет каждому помочь. Тося всегда прекрасно одета — и глубоко презирает всякие «взбрыки» моды, побрякушки.

— Мещанство, — говорит, — чушь. Главное — чистота и утюг, чтобы ни пылинки и ни морщинки, и твоя старая юбка каждый день будет выглядеть как только что от портного. Чистота, знаешь ли, действительно залог: и здоровья, и красоты.

Когда-то я внутренне оспаривала ее педантичность и строгость. Теперь я понимаю — это глубочайшая, хоть и совсем простая мудрость.

Войну Тося пережила очень тяжело, была хмурой и неулыбчивой, я только в наши послевоенные встречи поняла, какой славный у нее юмор: взглянет вдруг из-под бровей смешливыми глазами, и мы хохочем до слез над разными нашими, смешными теперь и вовсе несмешными тогда, приключениями.

От Тоси всегда веяло и веет чистотой, порядком, точностью, размеренностью и режимом. Я ей завидую и очень люблю ее.

… В тот день, 19 июня 1941 года, назвав мне растущие рядом с нашей дачей цветы и деревья, Тося сказала вдруг:

— Всё! Теперь и мне и тебе пора… — и исчезла. А я, еще не зная, куда мне пора, чуточку ступила дальше и оказалась лицом к лицу с неведомыми, с невиданными раньше деревьями. У них плотные тёмно-зелёные блестящие листья, несмотря на лазурно-солнечный день в их густоте словно навсегда поселилась мгла. И эта темно-зеленая мгла унизана большими белыми цветами. Цветы царственно-неподвижны, листья не шелохнутся, и я догадываюсь, что эти деревья не шепчут и не шелестят, у них иной способ общения с людьми — они разливают в воздухе тонкий сильный запах.

— Ты что, магнолию в первый раз видишь? — слышу за спиной голос. Оборачиваюсь:

— Так это магнолия?

— А-а, ты — эстонская вожатая, — говорит один из парней. — Ну, ладно, и магнолии, и весь Артек мы тебе ещё покажем, а сейчас поторопись к ребятам, их надо вести на обед.

Мы вместе бежим к дачам, на бегу знакомимся: один из парней — комсомольский работник из Баку, он тоже приехал сопровождающим с азербайджанскими ребятами, но на днях уезжает; двое других — отрядные вожатые Володя Дорохин и Толя Пампу.

Мы ведём ребят обедать в столовую, а столовая находится во дворце. Белое здание с типично восточными башенками, полукруглострельчатыми окнами и дверями — наверное, подражание мавританскому стилю — окружено кипарисами, вдоль стен бордюры пылающих роз. Дворец кажется мне старинным, может быть времён Гарун-аль-Рашида. Хорошо, что дворец достался детям, и вот они устроились тут по-хозяйски и украсили дворец своей юностью, смехом, своими красными галстуками. Веранда, на которой мы обедаем, затенена тентами, бледные солнечные блики лежат на столовых приборах. Воздух, настоянный на запахе моря и роз… Странное ощущение — то ли мы все стали персонажами восточных сказок, то ли мне снится волшебный сон, и вот-вот проснусь и буду горько жалеть, что это был только сон.

До войны оставалось два дня…

После обеда я увожу ребят в их дачу и рассказываю, что такое «абсолют» — так артековцы называют послеобеденный час отдыха: должна быть абсолютная тишина и сон. Я уговариваю их заснуть, прошу не ворчать — артековский распорядок дня отныне для нас закон. Возможно, они и не заснули в тот первый день, но закрыли глаза, затихли в ответ на мои уговоры. Я вижу, как другие вожатые, обойдя палаты, тоже расходятся, и сама убегаю. Чтобы поглядеть на Артек с высоты, я подымаюсь по тропинке — в сторону Верхнего лагеря, на Красную поляну. Здесь в гражданскую войну белые расстреляли красноармейцев. Поляна пустынна, дышит жаром, казавшиеся близкими горы далеки. Вдруг на взгорке замечаю рыжего мальчишку. Он без майки, подставил голую спину солнышку и смотрит на меня угрюмо. Что же мне делать? Налицо — вопиющее нарушение абсолюта, я — как-никак вожатая, но парнишка, во-первых, не из моего отряда, а во-вторых, — советский пионер: имею ли я право делать ему замечание? Присаживаюсь рядом, спрашиваю:

— Почему же ты не спишь?

— А вы кто такая, чтобы спрашивать?

— Вожатая.

— Ну и что? Вы — не моя вожатая. Можете жаловаться моей.

— Не пожалуюсь, я даже не знаю, кто твоя вожатая. А почему ты все-таки не спишь?

— Так ведь обидно же! Я только что приехал, мне посмотреть хочется. И вообще — этот сон и безделье не в моих правилах. Я каждый раз буду убегать с абсолюта, а если кому-то это не понравится, я и вовсе уеду.

— А что твои родители скажут?

— У меня нет родителей, я из детдома. Из Петрозаводска. Вот там красота — там все настоящее: горы, и леса, и озера, и море. А здесь словно раскрашенная открытка.

Ничего себе, нота sapiens! И как с ним разговаривать? Спрашиваю:

— Сколько тебе лет?

— Десять. А вы бывали в Петрозаводске?

— Нет. Но я тоже с севера, и думаю, что там — своя красота, а здесь — своя.

И вдруг мне приходит в голову спасительная идея.

— Знаешь что, — говорю я, — ведь ты меня здорово подведешь, если не пойдешь сейчас на абсолют. Я — из Эстонии, артековских порядков еще не знаю, поэтому сижу тут и разговариваю с тобой, а мне ведь сразу следовало бы попросить тебя не нарушать режима дня.

— Ладно, — говорит парень, — наверное, вам и вправду попадёт от старшего вожатого. Я пойду. Меня зовут Иван Заводчиков. По правде говоря, со мной в детдоме тоже сладу нет. А сюда меня отправили потому, что я отличник, и еще потому, чтобы меня тут хорошенько повоспитывали.

— Ну, так иди и поспи. А после сна хочешь познакомиться с эстонскими пионерами? Приходи к нам.