Изменить стиль страницы

Мальчишки рассказали про Мишу, я им в утешение рассказала про мою маму, в которую тоже во время грозы попала молния. Мама трое суток была черная и молчала, потом все прошло.

— Надо радоваться, что Миша жив остался, контузией отделался, — говорю, чтобы их успокоить. Но мальчишки безутешно молчат.

— В лагере все живы?!

— Люди все живы, — монотонно говорит Спец. — Одной курицы нет.

— Какой курицы?! Говорите же, в чем дело.

— Мы украли, убили, зажарили и съели одну жесткую курицу, — громко и раздельно говорит Ваня Заводчиков.

Я вспоминаю, что истерика — это когда человек сразу плачет и смеётся, и креплюсь изо всех сил. После паузы спрашиваю:

— И что же вам за это было?

— Много всего. Ворами назвали. Сказали, что наш отряд «перехваленный» и что нам уже больше никогда первого места не видать.

— Ворами вас правильно назвали, а кто же вы есть теперь такие? Я-то думала — не подведете… И всему отряду поделом, я сама буду голосовать за то, чтобы этот мой отряд никогда больше не получал первого места, раз никто не смог вас остановить.

— Никто не видел. Мы — ночью… Пусть нас одних накажут…

Глупые, злые дети — неужели им еды не хватает?! Я впервые по-настоящему рассердилась на них. Меня прорвало — я рассказала обо всём, что мы видели и слышали в Москве, про голодную блокаду Ленинграда. Потом замолчала — несоизмеримо, непонятно им всё. Руководство лагеря встретило меня возмущеньем:

— Доцацкались со своими любимчиками, — сказал старший вожатый, — тебе сто раз говорили о разумной требовательности.

— Надеюсь, сделаешь выводы? — спросила Тося.

— Надеюсь, сделаю.

Несколько дней я просто не могла смотреть на своих мальчишек, и они держались от меня в стороне. Я слышала, Спец сказал:

— Нине что, она за первое место переживает, а нам каково?

— Вам худо, и это единственное хорошее, что в вас есть, — изрекла я. Они не поняли. Скоро я помирилась с ними. Второй раз я возвращалась из пекла войны в нашу мирную и почти благополучную жизнь, мне было стыдно перед собой, история с курицей казалась неприятным пустяком и были минуты, когда я была ужасно одинока.

А гул фронта становился все слышнее. Однажды на рассвете в мансарде, где я жила, задребезжали оконные стекла. Фронт гудел, как непрерывающаяся, нарастающая гроза. Я спустилась вниз, разбудила начальника лагеря, сказала ему о дребезжании моих стекол.

— Мне кажется, бои идут в Арчеде, — сказала я.

Гурию Григорьевичу очень не хотелось, чтобы это было именно так, он сказал сердито:

— Нельзя ли без ваших доморощенных прогнозов, — и поднял телефонную трубку. Телефон был мёртв. Начальник лагеря посмотрел на меня серьёзно и опечаленно.

— С Арчедой нет связи. Разбудите ребят.

В общем, мы снова были готовы к отъезду. Но отсутствие телефонной связи с Арчедой обозначало, что мы не получим обещанных для отъезда машин. От фашистских мотоциклов пешком не уйдешь.

Мы пошли к своим друзьям в госпиталь.

Главный хирург не спал, одетый сидел у своей палатки, слушал войну. Я спросила его:

— Госпиталь будет выезжать?

— Да. Но я сейчас отдам распоряжение вывезти Артек. Прошу вас поторопиться, до Камышина восемьдесят километров, да еще и обратно. Надо успеть и вам и нам.

Мы собрались удивительно быстро.

Гурий Григорьевич вдруг отдал мне два тяжелых ручных сейфа:

— Храните и помните — здесь документы ребят и вся наша канцелярия. Поедете последней машиной. С вами поедет Миша Фоторный и мешки с одеялами и зимней одеждой…

Пока я закрывала двери и отдавала ключи куда-то отлучившемуся сторожу, передние семь машин ушли одна за другой.

Молчаливый молоденький шофер госпиталя поехал так быстро, что у нас в кузове поползли мешки, на которых я сидела. Машина мчалась, шофер старался догнать своих, я держала мешки обеими руками и даже зубами. Миша лежал на матрасе и по мере сил помогал мне. И вдруг я услышала омерзительный вой идущего в пике самолета. Выпустив угол мешка из зубов, взглянула вверх. На крыльях самолёта чернела свастика, и рыжий летчик выглядывал через опущенное окно вниз на нас. Я успела столкнуть на Мишу мешки и тюки и погрозила немцу кулаком. Я увидела, как он захохотал, взмыл вверх и снова пошел в пике. И так несколько раз. Почему он только пугал нас и не стрелял — не знаю, одна из трудно объяснимых случайностей на войне.

Потом самолёт взвыл и ушел в сторону Сталинграда.

Я раскрыла Мишу, он безмолвно и как-то страшно посмотрел на меня, и сразу уснул — он еще был совсем слабенький после контузии молнией. Шофер выскочил на подножку, глянул, целы ли мы, и помчался дальше. Пыльный ветер летел навстречу, мы ехали к Волге. Гул войны стал тише, я опомнилась и схватилась за ручки временно покинутых мной на произвол судьбы ручных сейфов, расправила мешки и тюки. Госпитальный грузовик увёз и нас с Мишей от войны.

В Камышине узнаю, что в дороге одна из машин не смогла взять подъем на песчаный холм, перевернулась, дети оказались под кузовом. У маленького ростом, славного молдавского парнишки Пети Коцмана вся грудь была сине-лиловая — он попал под угол кузова. Ушибы получили Этель, Салме, Фрицис Гайлис из латышской группы, Ядя Бабенскайте и Беня Некрашиус из литовской. Когда я приехала в Камышин, в летний театр, куда нас временно поместили, ребята были скорее возбуждены, чем напуганы, не было ни слез, ни жалоб и подробности рассказывали главным образом смешные. Вроде того, что Этель, прежде чем упасть, трижды перевернулась в воздухе…

Это, после истории с Мишей Фоторным и молнией, был второй и последний несчастный случай с ребятами. Нас словно судьба берегла: когда мы уезжали из Камышина по Волге, бомбежка была такая, что идущее впереди нас судно потонуло, и потонуло то, что шло после нас. Мы опять уцелели.

Но почему я так много пишу о прифронтовой полосе? Воспоминаний о войне много в эстонской литературе, они написаны поистине золотыми перьями: о путях-дорогах эстонского корпуса, о деревнях без мужчин в трудном российском тылу…

Ответ только один — наши дети целый год прожили рядом с фронтом, они учились бесстрашию и трудолюбию прифронтовой полосы. И пусть будет незатейливый этот, небеллетризованный, в каждой строке документальный рассказ о детях, прошедших сквозь горнило Великой Отечественной войны, еще одним ключиком к пониманию того, как советский народ, каждой клеточкой своей настроенный на мир, в ясное летнее утро ввергнутый в самую страшную в истории человечества войну, пришел к Победе.

Сейчас мы надолго и далеко уедем от войны. В воспоминаниях моих повзрослевших и даже постаревших «ребят» (теперь приходится это слово брать в кавычки) живет благодарная память о тех, кто помогал нам. Таких людей было много, настолько много, что рассказ о них даже по законам простого документального, жанра затянулся бы, во многом повторился, как повторялась изо дня в день человеческая доброта и чуткость в дни войны. Результат доброты этих людей, их — одномоментного ли или каждодневного внимания к детям в том виден, что дети уцелели, они не знали голода и холода, не болели и здоровыми, с сознанием своего посильного участия в победе, с надеждами на доброе будущее вернулись домой.

А сейчас мы надолго и далеко уедем от войны…