Изменить стиль страницы
Невольный крик его — наш крик,
Его пороки — наши, наши!
Он с нами пьет из общей чаши,
Как мы отравлен — и велик.[334]

«Как мы…», но — «велик».

И стихотворные формы Полонского во многом шли от массовой демократической «фольклорной» формы — песни и городского романса. Определяя разные поэтические тенденции эпохи — «чистое» искусство и демократическую поэзию, — нужно иметь в виду, что вообще демократизация — это процесс, который захватил всю русскую поэзию того времени в наиболее значительных ее явлениях. Наконец, такие понятия, как демократизм и народность в поэзии 50–60-х гг. тоже предстают в соотношениях достаточно сложных. Даже имея в виду такого поэта, как Некрасов, при бесспорном и постоянном демократизме его поэзии, следует говорить о сложном движении — к овладению народностью в ее общенациональном эпическом значении. В конце концов это нашло выражение в его поэмах начала 60-х гг.

Демократизм часто предстает в поэзии как разночинство, мещанство. Собственно же поэтическая народность в ее связи с национальными, народными, особенно крестьянскими истоками подчас оказывается достаточно элитарной. Вряд ли можно говорить о народности таких характерных представителей демократического искусства, как Минаев, например, или И. Гольц-Миллер. А, скажем, постановка проблемы народности творчества графа А. К. Толстого представляется оправданной даже в глазах его демократических современников. С этой точки зрения поэт-искровец Н. Курочкин противопоставлял А. К. Толстого Д. Минаеву. Он писал в связи с Минаевым: «Все новое, живое и свежее родится не для нас; наследником нашим будет другое, коллективное лицо, которое еще только недавно призвано к жизни и которого не знает ни г. Минаев, ни большинство из нас, живущих искусственною, теоретическою и, так сказать, теплично-литературной жизнью… лицо это — народ, к которому лучшие из нас, конечно, всегда относились с симпатиями, но симпатии наши почти постоянно оказывались бесплодными».[335]

А. Толстой в своей лирике ближе тематически другим поэтам «чистого искусства»: природа и любовь. В отличие от поэзии Фета лирика природы у Толстого носит более обобщенный характер («Когда природа вся трепещет и сияет…», «Ты знаешь край, где все обильем дышит…», «Край ты мой, родимый край…»), менее сосредоточенный и напряженный. Лирика любви тоже обнаруживает тягу к большей обобщенности, что, с одной стороны, связано с характерным вообще для Толстого романтическим томлением, с другой — с большей прикрепленностью этой лирики к определенному лирическому герою. Лирическая стихия, тяга к изображению жизни природы есть и в других жанрах Толстого. В то же время в них с большой силой выступило народное фольклорное эпическое начало. Это — баллады и былины. Их отличает стремление к изображению яркой, насыщенной национальной жизни. Несколько условный, «идеальный» мир этот связан с той идеальностью, которая отличает и народное творчество и такие конкретные его формы, как былина, духовные стихи и т. п. Связаны с поэтикой народной песни и песни Толстого. В отличие от Некрасова и почти всех близких ему поэтов, творчество которых было обращено к жизни народа в ее главным образом современном бытовании, Толстой исследовал историческую (пусть идеально представленную) национальную жизнь и привлекал исторические фольклорные формы, внося существенный вклад в общее дело становления народности в русской поэзии 50–70-х гг. Вообще для значительной части поэзии середины века характерно оживление национального исторического мышления. Близок к А. Толстому оказался в этом отношении такой поэт, как Л. Мей. Он в своем творчестве опирался и на очень основательное изучение как мировой, так и русской истории, русского фольклора. В своей поэзии он вставал и на путь прямого пересказа летописных рассказов и народных легенд. Народно-героические поэмы Мея, созданные на историческом материале («Песня про боярина Евпатия Коловрата», «Песня про княгиню Ульяну Андреевну Вяземскую»), с которыми связаны и переводы Меем «Слова о полку Игореве», по-своему прокладывали дорогу к русскому эпосу 60-х гг.

В еще большей мере это относится к поэтической драме Мея «Псковитянка» (1849–1859). Здесь он тоже оказался близок А. Толстому. «Во всех его лучших вещах этого рода, — писал современный рецензент, — вы невольно чувствуете Русь и Русь народную; если хотите Русь вечную <…> да только не Русь современного нам народа».[336] По органичности усвоения образов народной поэзии Мей близок Некрасову, хотя в отличие от него Мею опять-таки остается чуждой социальная, современная сторона фольклора, а его образы, созданные на фольклорной основе, односторонни. Так, наиболее удачные женские образы этого плана замкнуты в круге любовных переживаний.

Даже в поэзии Тютчева конца 50-х гг., особенно после Крымской войны, имеются свидетельства его обращения к некрасовскому пути, и шире — к тому повороту, который сделала в сторону народа русская литература. Недаром Тютчев восхищался «Записками охотника».[337] Понятие «русский» у него демократизируется и конкретизируется, приближаясь к понятию «народный». Речь идет не о непосредственных влияниях, но об объективном выходе к некрасовским позициям. У Тютчева это часто лишь симптомы, намеки, совсем немногочисленные, но крайне важные.

Проблема народа в 30-е, даже в 40-е гг. Тютчева не занимает. В статьях конца 40-х гг. она снимается у него образом России, взятой как целое и находящей выражение прежде всего в монархии и монархе. Не то в конце 50-х гг. Нельзя сказать, что Тютчев перестает быть монархистом, но народ, его существование, его «историческая жизнь» становится главной проблемой. В официальной и сдержанной, более сдержанной, чем частные письма, записке «О цензуре в России» Тютчев пишет, что «судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливающая волна народной жизни в состоянии поднять его и пустить в ход».[338] Вот в контексте каких взглядов рождаются стихи:

Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде царь небесный
Исходил, благословляя.[339]

Эти стихи исследователи часто сближали с внешне действительно их напоминающими стихами А. С. Хомякова 1840 г. «России».

Стихи Тютчева часто рассматривались как апология терпения и смирения, чуть ли не как идеализация такого состояния. Однако эти стихи «с наслаждением» читал и переписывал Шевченко, а Чернышевский говорил о них как о выдающихся: «Давно мы не говорили о стихах — это потому, что давно мы не встречали в наших журналах таких стихотворений, которые заслуживали бы особенного одобрения своими художественными достоинствами. Теперь мы должны указать читателям на прекрасные пьесы, помещенные г. Тютчевым во 2-й книге „Русской беседы“, из которых мы приводим первую».[340] Речь идет о стихотворениях «Эти бедные селенья…», «Вот от моря и до моря…», «О вещая душа моя!..». Вряд ли Шевченко и Чернышевский стали бы восхищаться идеализацией покорности и терпения. Их и нет здесь. Уже одно слово «долготерпение» говорит об этом. Долгое — не бесконечное.

вернуться

334

Полонский Я. П. Стихотворения. Л., 1954, с. 312.

вернуться

335

Дело, 1868, № 1, с. 29.

вернуться

336

Рус. слово, 1861, № 12, с. 62–63.

вернуться

337

Обращает на себя внимание интерес Тютчева в эту пору к народному творчеству. Так, его привлекают стихи Мея, образующие «как бы законченный цикл русской народной демонологии» (см: Мурановский сборник, вып. 1. Мураново, 1928, с. 55).

вернуться

338

Тютчев Ф. И. Полн. собр. соч. Изд. 6-е. СПб., 1911, с. 510.

вернуться

339

Тютчев Ф. И. Полн. собр. стихотворений. Л., 1957, с. 201.

вернуться

340

Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. в 15-ти т., т. 4. М., 1948, с. 964.