Изменить стиль страницы

Один сельский могильщик жил в ауле свободным художником: ложился, когда вздумается, и вставал, когда захочется. В конце концов люди помирают не каждый день. А заготовлять много надгробий впрок не следует: заказчики начнут перебирать и капризничать... Да и могут счесть недоброй приметой: «Ох, скажут, сколько смертей ты желаешь аулу!»

Легко было бы Хеве управиться с несложным хозяйством Адама: ни коровы, ни овец, ни кур, ни собаки; даже кошка не трется у ног в сиротливой сакле парикмахера. Но то и дело застывает рука Хевы с поленом, которое надо подложить в очаг, с тряпкой, которой она стирает пыль в стенной нише. Застывает рука, а на лице появляется странная, смущенная улыбка. Словно удивляясь, поведет Хева плечом, вздрогнет, оглянется в пустой комнате и укоризненно покачает головой: что-то, мол, неладное делается с тобой, Хева! И снова кипит работа в ее сильных, проворных руках. А там опять остановится и оцепенеет. Вот взяла осколок зеркала (говорят, у сапожника нет сапог, а у парикмахера доброго зеркала), взяла зеркало и смотрится в него с удивлением и любопытством.

Тут постучали в дверь. Хева поспешно положила зеркало и обернулась.

— Входи, чего ж ты стучишься в свою саклю, — громко сказала она.

Дверь открылась, но вошел не Адам, вошла сельский врач Айшат, которой доверено здоровье шубурумцев. Как истая горянка, Айшат усердна, заботлива, она ведет прием в амбулатории, лечит в больничке на четыре койки, ходит по вызовам на дом, проведывает больных и без приглашения: словом, не исполняет обязанности, а живет и волнуется. Вот и сейчас она прибежала в отдаленную саклю, испугавшись, что Адаму стало плохо, а человек он одинокий... Вчера велела Адаму вторично явиться на прием, горбун не пришел, и встревоженный врач уже стучится в саклю...

— Хева?! — воскликнула Айшат, переступив порог.

— Да... — смущенно ответила Хева. Были они давние подруги и не раз, бывало, вместе готовили в девичьей комнате пельмени — курзе. Но по-разному сложилась судьба: Хева рано бросила школу, помогала матери, а там выдали замуж за мрачного Хажи-Бекира; Айшат сумела одолеть науки, стала даже врачом, а все еще только мечтает о женихе, который должен быть человеком необыкновенным и, конечно, не шубурумцем. И теперь, когда подруги встречались, Хева становилась робкой и смущенной, может быть, оттого, что Айшат считалась в ауле большим человеком.

— Ты здесь?

— Да...

— Как ты сюда попала?!

— Садись, подружка, — тихо сказала Хева, улыбнулась, потянула Айшат за рукав к тахте. — Давно мы с тобой не сидели рядышком. — Хева приложила ладони к зардевшимся щекам. — Правда, я сегодня не такая, как всегда? Да?

— Правда... А что случилось?

— Ой, прямо стыдно тебе рассказывать... Понимаешь... Ну, словом, меня выдали замуж.

— За кого?!

— За Адама.

— Как?! Ничего не понимаю! Ты же была замужем за Хажи-Бекиром!

— Ну, это было вчера. Да ты послушай...

И Хева стала рассказывать. Айшат слушала, и негодовала, и возмущалась, и замечала, что раз Хажи-Бекир обварился, надо его вызвать в амбулаторию; и никогда не думала, что еще молодой человек, всего-то Хажи-Бекиру тридцать лет, может быть таким идиотом; наверное, все-таки виновата профессия могильщика; ну, а что же Адам?

И в голосе врача явственно прозвучало любопытство.

Тут Хева смутилась окончательно.

— Понимаешь, он совсем, ну, совсем не такой...

— И Адам не такой?! И ты?

— Ну, понимаешь, совсем не такой, как Хажи-Бекир, как отец, как все другие мужчины в нашем ауле...

— Ах, ты вот о чем! Ну, конечно, не такой. Он, бедняга, больной...

— Ой, Айшат, я вовсе не о том... Да он, может, лучше здорового! Он же совсем-совсем другой...

— Ну, какой же он, Хева? Странный, что ли? Да?

— Ну, может быть, да, немножко чудной... Понимаешь, всю ночь, всю-то ноченьку напролет он говорил, говорил, говорил.

— Воображаю! Ты, наверное, измучилась...

— Нет! Совсем нет... Я засыпала, просыпалась, опять засыпала, а он чирикал, щебетал, ворковал...

— А ты хоть расслышала, что там... говорил Адам?

Хева снова прижала ладони к горячим щекам и опустила глаза.

— Разные... слова...

— Ой, Хева! — воскликнула в отчаянии Айшат. — Легче принять ребенка у роженицы, чем поговорить с тобой. С этим каменным пугалом, с Хажи-Бекиром, ты вовсе разучилась говорить!

Хева подняла глаза: удивленные, недоуменные, сияющие.

— Не сердись, подружка! — тихо попросила она. — Я скажу тебе... Он говорил слова, которые я слышала разве только в детстве.

— В детстве?!

— Да, от матери... И больше никогда; понимаешь, никогда; Я уж и позабыла их. А теперь...

Хева вдруг поднялась, выпрямилась, провела ладонями по груди, по бедрам, спросила зазвеневшим тревожным голосом:

— Вот ты скажи мне, скажи правду, подружка: я ведь ничего? Я ведь еще красивая? Да?

— Ты очень красивая, Хева, — ответила Айшат неуверенно; сильно хотелось ей ободрить, поддержать подругу. Так бывает весной, когда разорвутся тучи, и солнце пригреет на лесной опушке какую-нибудь дикую сливу, и в одну ночь зашевелятся и приоткроются, как сонные глаза, бутоны, и выглянут на свет нежно-розовые лепестки. Кто захочет морозным дыханием убить их нежную красоту? Айшат глядела на Хеву и в самом деле чувствовала, что она стала другой: непосредственной, свободной, веселой, гордой! Перед Айшат стоит молодая женщина, которая вдруг ощутила свою привлекательность и силу.

— Конечно, я не Ширин, ради которой рушил скалы Фархад; не Лейла, которую искал и не мог найти Меджнун, но я...

— Ты лучше, ты — Хева! — обняла ее Айшат, привлекла, снова усадила на тахту рядом.

— Я сказала неправду, Айшат,— говорила Хева, блестя глазами. — Он говорил и те слова, мамины, которые я слышала маленькой, ребенком. Но еще он говорил много-много и других слов, которых я в жизни не слыхала, даже не знала, что такие бывают...

— Скажи, подружка! Ну, припомни... Ну, хоть немножко.

Айшат разбирало любопытство.

— Я же не могу так красиво говорить. И слышала-то первый раз! Ну, хорошо, хорошо, попробую вспомнить... Постой, постой! Кажется, так... — Хева, запинаясь, произнесла: — «Ты не тем дорога для меня, что телом стройная, легкая, а тем, что душой ты прекрасная и шепчешь ласковые слова...»

Она подумала и заключила:

— Как будто бы так...

— Да это же стихи! — воскликнула Айшат.

— Ну, значит, стихи, — согласилась Хева. — А скажи, подружка, может быть... Может быть так, что Адам... Ну, сам придумал... эти стихи?

— Не думаю! — осторожно возразила Айшат. — Как будто бы я читала их в книжке.

— Тебе виднее. Наверное, так... — но тут же запротестовала: — А все-таки я знаю, я уверена, что Адам может и сам придумать, сочинить стихи! И вовсе он не бедный, не больной, нет! Он самый здоровый, самый богатый в Шубуруме. И должно быть, не только в Шубуруме! Да!

— Ой, ты зачаровала меня своим превращением, — спохватилась Айшат. Радость Хевы странно отозвалась в сердце врача: ей и самой захотелось такой радости; Айшат поймала себя на том, что завидует подруге. Да, да, завидует! — Ну, я пошла.

— Да посиди, мне так хорошо с тобой. Посиди.

— Зайду в другой раз. Больные ждут...

И подруги расстались. Хева еще раз погляделась в зеркальце, поправила волосы, открыла немного шею, грудь, провела рукам по талии — ей было легко. Ей казалось, что нежные, мягкие, как пух снежной синицы, слова Адама сыплются на ее еще никем не замеченные, еще не обласканные белые женственные плечи нескончаемым дождем сверкающего бисера. Хеве чудилось, будто она светится изнутри, как праздничный фонарь. Сегодня Хева ощутила себя равной Ширин, Лейле, величайшим красавицам мира: ее впервые воспел мужчина.

— «Ты не тем дорога для меня...» — повторила Хева и засмеялась.

После этой встречи в сакле Адама Айшат шла в смутном и странном настроении, не очень понятном ей самой; в девичьей душе проснулось томящее желание любить и быть любимой, а вместе и неясная радость предвкушения; словно бы Хева зажгла в ней старинный горский светильник, неяркий и беспокойно отзывающийся на всякое дуновение...