Изменить стиль страницы

Разложить по полочкам, как расставляют наши горянки самую богатую, самую красивую посуду в кунацкой — тут мои земляки мастера, а вот понять душу, найти и разглядеть ее рай или ад — это никому не под силу. Мать теряет сына, брат хоронит брата, дети хоронят отца — эта утрата вызывает сочувствие всех. Но как обливает горечью и стискивает тоска покинутое сердце, об этом говорить не принято, а потому вроде бы и понимать незачем.

Бахадур был счастлив одиночеством Шуайнат, а ее душу щемила лютая ревность. Мстить? Но кому? Ах, если б нашлась хоть одна любящая душа, чтоб вынесла угли, на которых горела бедная женщина!

Неоперившийся становился орлом, но разве кому-то было дело до его чувств? Даже отец не хотел тратить время на это — вот когда станет орлом, тогда посмотрим, тогда, да, поговорим. Ну уж, конечно, не к этой оставленной мужем женщине; самый воздух несчастья заразителен: зачем мальчишке начинать жизнь с любви к отверженной?

А он с радостью колол для нее дрова, вытряхивал ковры, сбрасывал с крыши ее дома потемневший за зиму снег. Он даже взялся бы проверять тетради ее учеников, хотя каждый, кому было восемнадцать, помнит, что в эти годы легче броситься с кручи в пропасть — да и вся недолга! — чем каждый день страница за страницей подчеркивать одни и те же так называемые «типичные» ошибки первоклашек. Ах, чего не делал каждый из нас в восемнадцать лет ради первой любви! В эти годы весь мир, кажется, был пловом, а мы — ложкой, которая, как известно, для себя не утаивает ни зернышка, а все кормит и кормит тех, кому так бескорыстно служит...

В свои восемнадцать лет Бахадур ничьих предостережений не хотел слушать, тем более что и у взрослых не было охоты говорить на эту тему. То, что с ним происходило, бывает со всяким. Майская гроза — накатит и улетит. Зачем же тратить силы души на пустяки?

Бахадур не понимал того, что было понятно всем, кто давно перешел с крутой, под самым небом, тропинки восемнадцатилетия на спокойную, широкую дорогу зрелости. Уже не цыпленок, но еще и не орел, он подчинился единственному голосу души. Почему этот юноша не хотел да и не мог никого понять — этого я не могу вам объяснить. Могу только спросить в свою очередь: а вы знаете, почему малыши трепетно обнимают и даже обнюхивают стоптанные чарыки взрослых?

Но и в свои годы Бахадур догадывался, что любовь, как бусинка, держится на тонкой нитке, и он боялся обнаружить свои чувства. Только однажды, когда встретил Шуайнат возле мельницы — туда показать, как мелют зерно, привела учительница своих воспитанников, — он так жарко посмотрел ей в глаза, все сказав в одном взгляде, что она отшатнулась, как пламенем опаленная. И не радость, а гнев был в ответном взгляде: да как ты смеешь, мальчишка! Только потому, что я одна и некому, заступившись за меня, надрать тебе уши?

И в самом деле, на что это похоже? Посмотрел так, что она сразу вспомнила свои ноги, свои бедра, свои груди. И в боли покинутости не захотела разглядеть добра, любви к себе. Где уж ей, бедняге, похудевшей, словно вдова-солдатка, найти силы разобраться или хотя б растолковать Бахадуру, почему он не смеет смотреть на нее так, как во многих фильмах смотрят на героинь молодые нахалы, полагающие себя порядочными... Да она и не догадывалась, что Бахадур всех женщин мира боготворит только потому, что есть она, Шуайнат. Она вобрала, воплотила в себе самые лучшие, чистые мысли, делала его сильным, великодушным, только она одна! Но как совместить это с горскими представлениями о нравственности, с обиходным житейским целомудрием, которое так бессердечно в угоду внешним приличиям.

До этой встречи Бахадур — троюродный племянник ее мужа — был добрым и славным мальчишкой, которого легко попросить об услуге, в знак одобрения потрепать по волосам, а в случае промашки и за ухо потянуть. И никогда до этой встречи у мельницы не стеснялась его Шуайнат. Даже в день перепалки с языкастой соседкой, любившей погреться у костра чужой беды.

— Что-то опять ты похудела, Шуайнат! Обида гложет? Измена покоя не дает? — начала соседка первый круг танца с кинжалом под шалью.

— Да не обидней, чем тебе вдвоем со стариком немощным, — отрубила Шуайнат.

— Завидуешь! Мне-то со стариком спокойнее, никогда не назовут «брошенная»... Кому ты теперь нужна?

— Тесаный камень недолго на дороге лежит — найдется человек, подберет.

— Смотри снова не обманись!

— Приглядывай лучше за своим, а то вдруг рассыплется, как просо. Впрочем, рухнет или покатится — шум один!..

Тут на крышу вышла еще одна соседка. Ох, эти горянки — и любят же почесать языки! Клянусь именем моей жены, сакли в горах строили так скученно, видимо, лишь для того, чтобы удовлетворить страсть женщин к ораторскому искусству.

Шуайнат метнулась в сторону соседки, как боец с гранатой, учуявший опасность обхода с фланга:

— А тебе что нужно? Один глаз в море, другой — в горы, а туда же, пялишься...

— Была б порядочная — от тебя муж не сбежал бы! Уже на холеру похожа, а других судишь...

Бахадур схватил кувшин и кинулся к роднику. Он на все был готов: перешагнуть через обычаи, запрещающие мужчине выполнять женскую работу; ослушаться отца, что уж совсем было несовместимо с горскими понятиями чести; терпеть злословие местных зубоскалов, от которых не только пожара первой любви — даже иголки в стоге нельзя утаить. Вот только слышать, как поносят его Шуайнат, было свыше его сил, и, чтобы не броситься на обидчиц, он убежал прочь.

...Вблизи горных аулов никто не даст землю для спортивной площадки, да и редко найдется такая ровная местность, а если и есть, такое поле давно вспахано и засеяно. И в ауле с нежным названием Гулебки, прильнувшем к скалистому склону Сирагинских гор, не было такой до тех пор, пока умный человек по имени Барка не завещал свою пашню для состязания борцов и местных чемпионов — метателей камней.

В тот день Бахадур сумел положить на лопатки своего давнего соперника, и снова мир для него засиял светом силы и надежды. Если бы видела его Шуайнат, она бы поверила, что все на земле устроено прекрасно, а главное, что он, Бахадур, способен защитить ее имя, ее жизнь, готов часами слушать ее голос. Делить все-все заботы Шуайнат, пусть самые мелкие, неприятные. Помогать ей — самая большая радость для Бахадура.

Возвращаясь с победой, радостно возбужденный, юноша наскочил на своего отца, почтенного мельника Али-Килича. Угодил, как гусак под капот машины, летящей с горы. Сердито покрикивая на ишака, отец рывком вскинул мешок муки. Мешковина лопнула, и белое облако поднялось выше папахи старого горца, запорошило его лицо. Таким же запудренным оказался и Бахадур.

— Паршивец! Может, ты еще и горшок ей будешь подавать? — грохнул отец кулачищем по мешку.

Бахадур не очень понимал, почему отец так зол именно сейчас. А отец не собирался рассказывать сыну, что произошло в доме блудливой, шайтан ее совсем возьми, брошенной женщины по имени Шуайнат. А имя-то какое! Одно шу-шу-шу!..

Отец Бахадура был человеком уважаемым, трудолюбивым, не зря вот уже десять лет он занимал почетное место на гудекане, разумно используя свое право вмешиваться в беседу, лишь когда нужно было сказать слово, почему-то не пришедшее на ум собеседникам. Был у Али-Килича свой небольшой недостаток: мельник при болезненно чувствительном самолюбии начисто не понимал юмора. Легко ли было ему видеть, как единственный сын бегает по воду! Кому? Брошенной женщине?! Какой позор! И подумать только, ради кого старый человек терпит насмешки?! В ауле с нежным именем Гулебки нравы были достаточно суровы: во всех семейных неурядицах виновата была прежде всего женщина, и только женщина, чтоб ей пусто было!

Прямо с гудекана мельник направился домой, чтобы плетью основательно пройтись по хребту наследника, преступившего законы гор, такие же прочные и неколебимые, как сами горы. Но у ворот своей сакли остановился, махнув рукой, вошел в соседний двор, где жила эта пусть учительница, но даже если и учительница, для горца она пока еще остается носящей свой ум где-то возле подола своего платья. Мельник был зол на Шуайнат и за сына, и за родственника: раз смогла накинуть уздечку, значит, должна была удержать мужа! И Синка-Саид тоже хорош! Ушел к другой, а этой... оставил двухъярусную саклю. Щедрый какой, разбрасываться добром, как будто нет у него родственников, не растет пусть троюродный, а все же племянник!