Изменить стиль страницы

— И всегда вот так ходить? — с удивлением спросил Ибрай.

— Всегда! — ответил лектор уже из-под сетки.

— И в жару? — Ага…

— Товарищ лектор, все ясно, ослобоните себя! — выкрикнул Ибрай. — Вы уже хрипите!

И вновь палатка дрогнула от хохота.

— За лекцию спасибо, — говорил Леонид лектору Марченко, провожая его вскоре со стана и едва удерживаясь от смеха. — Очень понравилась! Жаль, что не вся бригада слушала…

А в палатке все еще раздавался безудержный хохот — с визгом, криками, оханьем и стонами. О, что тут происходило! Кто катался по полу, мучаясь от коликов в животе, кто валялся на кровати, исступленно дрыгая в воздухе ногами, а кто уже едва дышал…

В этот памятный час в душе Леонида, где уже больше недели было темным-темно, неожиданно вновь зажегся свет, каким она светилась нынешней весной. Как-то сразу забылись все беды, прошумевшие над головой: устала страдать молодая, жизнелюбивая душа Леонида. Ей как воздух нужна была радость, и она стала искать ее всюду, во всяком деле, за которое брались руки, во всех разговорах, что приходилось затевать с людьми, в сиянии солнца над степью, в любой птичьей песне.

Сразу же после лекции Леонид отправился к Тимофею Репке, который дня три назад вернулся из больницы и работал на тракторе Зарницына. Сегодня Тимофей Репка проводил техуход за трактором, что по очереди делали в последнее время все трактористы. Более часа Леонид помогал Репке, а потом, закончив техуход, они прицепили сеялку и отправились к пахоте. Загрузив ящик сеялки зерном на краю первой клетки, где только что были ссыпаны семена, Леонид сказал Репке:

— Садись, трогай!

Тяжелая сеялка тонула на пахоте больше, чем следует, и потому Леониду много раз пришлось регулировать диски. И все же к середине гона он добился своего: сеялка пошла!

К месту, где лежали мешки с зерном, Леонид вернулся почти с пустым ящиком. Отлично! Засеяно без малого полтора гектара. Сеялка отрегулирована правильно: на гектар уходит точно сто пятьдесят килограммов семян. Давненько Леонид не был так счастлив, как в эти минуты.

— Ну, Репка, начали! — закричал он Тимофею, когда тот выскочил из кабины, и могуче затряс его своими расходившимися от счастья ручищами. — Легло первое зернышко!

— Стой ты! Стой! — оборонялся Репка.

— Скоро свет увидит. Жить будет.

— Обожди, чего ты? Как малый!

Леонид повернулся к засеянной пахоте, приветственно помахал рукой.

— Расти, зернышко! Расти!

Потом, словно извиняясь перед Репкой, сообщил:

— Первый раз в жизни сею. — И легонько дотронулся до груди Репки. — А это дело, скажу тебе по секрету, сызмальства считаю я святым. Отец, светлая ему память, приучал именно так смотреть на хлебопашество. Его завет выполняю. Правильно он говорил: хлеб всему голова. Вот поднимутся здесь огромные массивы пшеницы. Скольких людей мы накормим! И сколько же хороших дел сделают люди, подкрепив свои силы нашим хлебом! Мы дадим жизнь зерну — оно даст жизнь людям! Разве это не приятно сознавать? И потом… часть нашего зерна пойдет на семена! Они будут посеяны не только здесь, но и в других местах. Понимаешь? Так и пойдет наше зерно по всей стране! Пойдет и пойдет! Мы с тобой, дорогой дружище, умрем, а оно все будет жить и жить и давать людям жизнь. Вот как я смотрю на наше дело!

Тимофей Репка кивнул в сторону стана и сказал:

— Оглянись.

От колка со всех ног бежал Петрован. Он принес бригадиру только что полученный с почтой пакет из МТС. Быстро пробежав глазами по бумаге, Леонид сообщил, опуская внезапно потемневший взгляд:

— Вот и приказ…

— О чем же?

— Краснюк отстраняет меня от работы.

— За что?!

— За самоуправство и развал бригады.

II

А степь уже собиралась цвести..

Глазам своим не верил Леонид. Совсем ведь недавно здесь бушевала пурга, и казалось, что все в степи погибло под снегом. А сейчас, куда ни глянь, всюду стелется ворсистый плюш молодой зелени. Полностью ожили и ощетинились крупные, похожие на кочки дернины ковыли, кистями, словно из барсучьего волоса, поднялись более мелкие дернинки типчака, а между ними густо полезло разнотравье и дружно выскочили на волю, на солнце весенние однолетники с бутонами, а то и в цвету. «Еще какая-нибудь неделя, да если будет так же тепло, — вся степь и зацветет, — подумалось Леониду.

Он остановился на небольшой гриве, огляделся: степь нежилась в мареве и тиши. Леонид опустился на одно колено, чтобы получше разглядеть да потрогать цветы белой ветреницы, и вдруг вспомнил, что когда-то обещал красавице мечтательнице Жене Звездиной прислать букет с целины. «Вот и не сдержу свое слово! — с горечью подумал Леонид. — Что же делать? Собрать вот этих, беленьких? Что уж есть…» Он быстро набрал букетик полураспустившейся ветреницы. «Да поверит ли Женя Звездина, что так скромно цветет целина?» Вдыхая едва уловимый запах ветреницы, Леонид спустился с гривки в низину, где видны были куртины тарначей. «И здесь скоро все зацветет», — удивился Леонид, войдя в тар-начи и глядя, как обильно набрали бутоны желтая акация, жимолость и таволожка, а всюду между кустами лезут ирисы и пионы. И здесь, трогая рукой бутоны на ветвях низкорослых кустарников, Леонид второй раз за день с небывалой, острой болью почувствовал, как тяжело ему покидать степь.

Приказ Краснюка не был для Леонида неожиданностью. Он ожидал этот приказ все последние дни. Мог ли Леонид забыть, какое выражение лица было у Краснюка после их разговора у пруда? Но думать о новой близкой и неизбежной беде Леониду не хотелось. Какой смысл ждать беду? Все время Леонида занимала лишь одна большая дума — о севе. Это кровное крестьянское дело, которым он собирался заняться впервые в жизни, волновало своей близостью так сильно, что он терял сон; в этом деле ему открывался все больший и больший, глубочайший смысл, великая мудрость и поэзия. Сеять — давать людям жизнь, только так и понималось им это волнующее дело. Ему было радостно думать, что в каждом зернышке урожая, который пойдет с целины по стране, будет содержаться и его, пусть и мельчайшая, долька труда. Потому приказ Краснюка был тяжел для Леонида не тем, что в какой-то мере унижал его перед бригадой (хотя и это неприятно), а тем, что отрывал от дела, к которому так горячо рвалась его душа.

Но за короткое время на целине Леонид уже привык получать и сносить удары. Сегодня, когда он держал бумагу Краснюка, опять очень своевременно и точно сработала в Леониде та чудесная пружина, которую обнаружил он в себе совсем недавно. Сегодня, пожалуй, Леонид сдержался даже без особых на то усилий, лишь сказав себе, что надо вновь держаться. Он стал, как никогда, мрачен, он почти потерял на время голос, но и только. Прошла минута внутренней борьбы, и он, спрятав в карман приказ Краснюка, сказал обычным тоном, будто ничего и не случилось:

— Ну, друзья, за дело!

Через час трактор Тимофея Репки вывел со стана к поднятой целине уже три сеялки. Почти все, кто был на стане, вышли посмотреть, как начнется сев.

— А ты больше не задерживайся — иди к Зиме. — сказал Черных Багрянову. — Не поможет — прямо в райком…

— Ох, не до жалоб сейчас!

— Знаю, но ведь надо!

— Неохота мне идти, Степаныч! — Не пойдешь — я пойду.

Перед тем как отправиться в Залесиху, Леонид некоторое время рассеянно перебирал в палатке свои вещи, а когда взялся за мешочек с отцовской пшеницей, выросшей на могиле родной деревни, чуть не вскрикнул от боли.

Вот такой же болью и теперь, в тарначах, набирающих цвет, обожгло его душу: ему решительно не хотелось расставаться со степью, где его собственным трудом и трудом его товарищей было поднято уже немало целины, расставаться с заветной мечтой посеять здесь отцовские семена — дать им большую жизнь на земле, подарить им бессмертие. «Но что делать? Ведь Зима наверняка не поможет. Разве он заставит Краснюка отменить приказ? Нет, надо в район… — Леонид думал напряженно, но без горячности, какая была свойственна ему раньше в нелегкие минуты жизни. — . Да и в районе помогут ли? Тяжба с начальством — дело нелегкое… А пока тягаешься с этой рыжей образиной — весна уйдет. Вот ведь в чем дело!» Не зная, чем унять боль души, Леонид вышел из тарначей. «Перебраться разве, пока не поздно, в другое место? — подумалось Леониду, но он тут же отверг эту мысль. — Легко сказать — перебраться! Да куда я могу уйти отсюда? От земли, которую обработал своими руками? От бригады? От могилы Кости? Нет, я должен быть здесь! Только здесь!» Поднявшись от тарначей опять на гривку, он остановился и, оглядываясь по сторонам, сказал себе вслух, рубанув рукой, твердо и даже зло: