Изменить стиль страницы

— Чем же ненадежны мы? — спросил он угрюмо и обидчиво.

— А всем вообще.

— Как это всем вообще?

— Во-первых, крестьянского опыта нет.

— Наживем! Во-вторых?

— Во-вторых, непривычны к нашей жизни.

— Привыкнем!

— Сомневаюсь, здорово сомневаюсь! — сказал Куприян Захарович. — Кто родился и вырос в городе, тот не жилец в деревне. Деревня есть деревня, и жизнь здесь особого сорта, тут во всем нужна особая привычка. У нас вон пока даже электричества нет! Удивляюсь, и зачем только посылают к нам городскую молодежь? Ребята учились, получили специальности, работали на заводах, накопили кое-какой опыт… Разве это дешево стоит государству? Зачем же таким ребятам менять квалификацию и через силу приучаться к деревенской жизни? Таким ехать в Сибирь надо, обязательно надо, да только на стройки, на новые заводы! Вот где их место! А нам нужен народ из деревни. Разве мало деревенской молодежи в западных областях, которая за милую душу поедет в наши места? Ручаюсь, сколько угодно! Конечно, я понимаю, впопыхах все делалось, а только зря многих городских взбулгачили!

— Может, и в-третьих есть? — спросил Леонид.

— А в-третьих, даже и ненадежных-то вас очень мало, — без тени смущения ответил Куприян Захарович. — В бригаду Громова я должен дать четырех человек, в твою — того больше… А где мне взять людей?

— Куприян Захарович, — заговорила Хмелько, все время молча и серьезно слушавшая рассказ председателя колхоза, — вчера мне в Залесихе сказали, что к уборке в Лебяжье прибудут переселенцы.

— Кто это сказал? — недоверчиво переспросил Северьянов.

— Сам Краснюк.

— И сколько же семей?

— Говорят, семей двадцать.

— Ну, вот это другое дело! — оживленно сказал Куприян Захарович. — Это надежно! Давно бы! Только ведь улита едет, когда-то будет, а людей сейчас надо: через неделю пахота.

— Выходит, что наступать никак нельзя? — совсем мрачно, поглядывая исподлобья, спросил Леонид. — Колхозников мало, мы ненадежны, переселенцы еще не прибыли… Значит, вы против наступления?

— Зря ты кипишь! Остынь! — без обиды посоветовал Куприян Захарович. — Я же сказал, что всей душой за наступление. Осточертело мне смотреть на это вот раздолье. В глазах у меня мерещатся бурьяны. Никакой красоты я не вижу в седом ковыле! Есть у нас такой ковыль — тырса… У него очень острая и опасная зерновка. Вонзится в кожу овцы и давай зарываться, как в землю! Так и лезет! Зароется в легкое — и конец овце! Вот они какие, ковыли! Другое дело — море пшеницы. Но рады бы в рай, да грехи не пускают.

От тех удивительных чувств, которые пробудила степь в душе Леонида, как только он окинул ее первым взглядом, теперь осталось нечто вроде горького дымка над померкшей грудкой кизячной золы. После минуты тягостного молчания он медленно поднял на Куприяна Захаровича далекий, затуманенный взгляд и, вздохнув, с трудом разжал зубы:

— Открыли вы мне глаза…

— Да оно ведь и лучше ехать в эту степь с открытыми глазами, — сказал Куприян Захарович. — Ну что, трогаем дальше?

VI

Кони шли бурьянистым перелогом. Несмотря на засуху, здесь, на пашне, брошенной года три назад, крепко ужились ядреные сорные травы. Над осевшим и почерневшим снегом, замусоренным листвяной и цветочной трухой, всюду торчали грубые растопыренно-ветвистые стебли гулявника с колючими стручками, бородавчатой свербиги, осота и будяка, которые все еще не успели рассеять обильный урожай своих хохлатых семянок. А потом пошли большие круговины сурепки, густые, но помятые, потрепанные заросли дикой конопли и сизоватой полыни. Эти сорные травы в самом деле наступали на земли, где сеется пшеничное зерно, точно несметные вражеские полчища.

— Обсохнет — выжечь надо, — сказала Хмелько.

— Да, только огнем, — согласился Куприян Захарович.

И коням и людям стало легче, когда выбрались на мягкие залежи, где за дико атакующими полчищами бурьяна двигались более низкие, кормовые травы — белый донник, острец, эспарцет — и густо полз, пронизывая и покоряя весь плодородный пласт, необычайно жадный до жизни и властолюбивый пырей. Эти места большей частью были выкошены и вытоптаны скотом, и над неглубоким, коню по щетку, рыхлым снежным покровом лишь местами висели на тонких, поникших былинках высохшие колоски, метелки и кисти…

— Ну и запыреено! — проговорила здесь Хмельно.

— Крепко, — подтвердил Куприян Захарович.

— Тут нелегкая борьба!

— Работы до самой осени!

Постепенно степь становилась все ровнее и однообразнее. На пути совсем исчезли всякие приметы старой пашни: смутно обозначенные борозды, межи, где держатся особенно дюжие травы, всякие хозяйские знаки на границах полей, — пошла твердая залежь, не знавшая плуга четверть века, а затем и девственная целина. Здесь из-под снега реденько торчали, точно барсучьи кисти, дернинки типчака и пучки легчайших шелковых остей ковыля.

— Вот она! — остановив коня, негромко промолвил Куприян Захарович и, махнув ладонью на запад, досказал: — Поднимай сплошь, до самого Иртыша!

— Хороша! — сказала Хмелько. — Только все же есть солонцеватые пятна.

— Где ты видишь?

— А вон низинка! — Хмелько указала плетью вдаль, где в низинке, над водой, виднелись кусты какой-то травы. — Это же кермек! Значит, там солоновато…

— Глазастая ты…

Пробиравшийся сторонкой Леонид только краем уха услыхал этот разговор и с удивлением подумал, что Хмелько, судя по всему, разговаривает с Куприяном Захаровичем со знанием дела. «Это верно, глазастая, — неожиданно для себя, даже с некоторым удовольствием согласился он с замечанием Северьянова. — Дьявол с синими глазами…» Но тут же, не придавая никакого значения тому обстоятельству, что ему впервые подумалось о Хмелько с удовольствием, он поспешно вернулся к своим мыслям и некоторое время, захваченный ими, ехал со стиснутыми зубами и отчаянно-властным выражением лица. «Ничего! Ничего! — твердил он себе в эти минуты, изредка пронзительным и дерзким взглядом осматривая степь. — Выдержим!» Он вдруг почему-то совершенно отчетливо вспомнил, с каким чувством бежал от матери с танкистами на фронт, в огневое пекло, кипевшее высоко в небе на запад от взгорья, где была стерта с лица земли его родная деревня. Странно, но ему показалось, что он вновь полон того невыразимого, полузабытого чувства, каким когда-то внезапно, как светом молний, озарилось его детство.

— А вот и он! — раздался голос Куприяна Захаровича. — Сам хозяин.

Леонид обернулся на его голос и вдруг увидел вдали волка. Он стоял вполоборота на ковыльной проталине и, высоко подняв лобастую голову, настороженно смотрел на людей, неожиданно появившихся в его степи.

— Один бродит, — сказал Куприян Захарович. — У волчицы теперь щенята…

VI

Над степной далью уже высоко поднялся Заячий колок, где предполагалось осмотреть место для стана бригады Леонида Багрянова, когда километра, за два в правой стороне, на большой проталине, показалась отара овец, а поодаль, на снежном фоне, — журавель колодца и приземистые, с раскрытыми крышами кошары. Среди овец передвигались, иногда зачем-то нагибаясь, две женские фигуры и высился всадник на пегой лошади.

— Заедем? — предложил Куприян Захарович.

— Это ваша отара?

— Наша. Надо побывать.

Вскоре они были у отары. Их встретил на коне чабан Бейсен, уже много лет назад поселившийся в лебяженской степи, по соседству со своим другом Иманбаем, который пас табун коней севернее Заячьего колка. Бейсен был стар, но еще очень ловко сидел в седле. На его маленькой, ястребиной голове возвышался островерхий малахай, отделанный полуоблезлой лисицей-огневкой. Из-под меха, прикрывавшего лоб и даже брови, казалось, совершенно безразлично смотрели на мир красноватые, мутные, слезящиеся глаза. Все лицо Бейсена, сухое, прочерневшее, изрытое глубокими морщинами, имело равнодушно-покорное выражение, лишь слегка освещенное слабенькой, виноватой улыбкой. Бейсен был в грязном, замызганном и покоробленном шубняке, засаленных ватных штанах и в стареньких, надетых поверх войлочных чулок сапогах из яловой кожи. Он восседал на пегом, точно в заплатах, унылом мерине с отвислой старческой губой. Казалось чудом, что мерин не только держится на ногах, но еще и держит на себе всадника. У него сильно выгнулась под седлом спина, с кожи клочьями сползала шерсть, под ней, как обручи, торчали ребра и шишковатые мослы, левая холка, вытертая догола и иссеченная в кровь, была залита березовым дегтем.