Изменить стиль страницы

Он начинает терять чувство времени. Иногда мысли его несутся со скоростью, близкой к скорости света. Но когда он пытается принимать обыденные решения, то кажется, проходят многие минуты, пока возникнет хоть одна мысль. В мозгу у него начинает созревать одна единственная мысль, взятая из того, что он читал в диалоге “Федр”.

“Что написано хорошо и что написано плохо, — надо ли просить Лизия, другого поэта или оратора, который написал или когда-нибудь напишет политическую или другую работу, стихом или прозой, поэта или писателя, научить нас этому?”

Что такое благо, Федр, и что не есть благо, — надо ли нам спрашивать кого-либо об этом?

Именно об этом он говорил много месяцев назад в классе в Монтане. Платон и все диалектики после него упустили эту мысль, ибо они стремились дать определение Блага в интеллектуальной связи в вещами. А теперь он понимает, как далеко отошёл от этого. Теперь он сам делает то же самое. Первоначально цель у него была в том, чтобы оставить Качество без определения, но в процессе борьбы с диалектиками он делал заявления, и каждое из них стало кирпичом в стене определения, которую он сам строил вокруг Качества. Любая попытка расположить организованный разум вокруг неопределённого качества разрушает саму задачу. Ибо сама организация разума нарушает качество. Всё, чем он занимался, с самого начала было дурацкой затеей.

На третий день он поворачивает за угол на перекрёстке незнакомых улиц, и у него помутилось в глазах. Когда он приходит в себя, то видит, что лежит на тротуаре, а люди ходят вокруг, как будто бы его там и нет. Он с трудом поднимается и напряжённо пытается вспомнить путь к себе домой. А мысли всё тормозятся. Всё замедляются. Вот примерно в это время они с Крисом пытаются найти ночлежные кровати для детей. После этого он уже не выходит из дому.

Скрестив ноги он лежит на покрытом одеялом тюфяке на полу комнаты, где нет даже кровати, и тупо смотрит в стену. Все мосты сожжены. Назад пути нет. А теперь нет и пути вперёд.

Трое суток Федр смотрит на стену спальни, мысли его не движутся ни вперёд, ни назад, застопорившись на текущем. Жена спрашивает, не заболел ли он, а он не отвечает. Жена начинает сердиться, а Федр лишь безучастно слушает. Он слышит, что она говорит ему, но в этом нет уже никакой важности. И не только мысли у него замедляются, но и желания тоже. Они всё тормозятся и тормозятся, как бы набирая инертную массу. Так тяжело, он так устал, но сон не приходит. Он чувствует себя гигантом, ростом в миллион миль. Он чувствует, что восходит в беспредельную вселенную.

Он начинает отказываться от всего, что обременяло его всю жизнь. Он говорит жене, чтобы она бросила его и ушла с детьми, чтобы считала себя свободной. Страх отвращения и стыда пропадают, когда моча у него непроизвольно начинает вытекать на пол комнаты. Страх боли, боли мучеников проходит, когда сигареты начинают догорать до самых пальцев, и на руках у него образовались волдыри ожогов. Жена видит его обложенные руки, мочу на полу и обращается за помощью.

Но ещё до того, как пришла помощь, сознание Федра медленно и незаметно начинает распадаться… растворяться и улетучиваться. И потом его уж больше не интересует, что будет дальше. Он уже знает, что будет, и он льёт слёзы по своей семье, по себе самому, по всему миру. Возникает обрывок из старого христианского гимна: “Ты должен пересечь эту долину в одиночестве”. Он захватывает его. “Ты обязан перейти её сам.” Он похож на западный гимн, место которому в Монтане.

“Никто за тебя её не перейдёт”, - говорится в нём. Там дальше как будто есть что-то. “Ты обязан пройти её сам”.

Он пересекает эту пустынную долину из мифа, и как бы воспрянув ото сна видит, что всё его сознание, миф, был просто сон, не чей-либо сон, а его собственный, сон, который он теперь должен поддерживать собственными усилиями. Затем исчезает даже “он”, и остаётся только сон о себе самом с ним в нём.

А Качество, arete, за которое он так боролся, ради которого шёл на такие жертвы, которое его ни разу не предало, но которое за всё это время так никто и не понял, теперь становится для него совершенно ясным, и на душе у него стало покойно.

Поток машин почти иссяк, а дорога настолько черна, что свет фары еле пробивается сквозь дождь, едва освещая её. Убийственно. Может случиться всё, что угодно: внезапный ухаб, масляное пятно, задавленное животное… Но если ехать медленно, то тебя убьют сзади. Не отдаю себе отчёта, чего это мы всё едем. Давно надо было остановиться. Совсем не соображаю, что делаю. Наверное я высматривал вывески мотелей, но задумавшись пропускал их. Если так пойдёт дальше, то они все скоро закроются.

На следующем выезде с магистрали мы съезжаем в надежде, что попадём куда-нибудь, и вскоре оказываемся на ухабистой дороге с остатками гравия. Еду медленно. Уличные фонари мутно просвечивают призрачным светом сквозь пелену дождя. Попеременно мы попадаем со света в тень, снова свет и тень, но никаких признаков пристанища не видно. Слева появляется знак “Стоп”, но нет указателя, куда поворачивать. Одна сторона его такая же тёмная, как и другая. Можно бесконечно ездить по этим улицам и ничего не найти, а теперь даже не сможем вернуться обратно на магистраль.

— Где это мы? — кричит Крис.

— Не знаю. — Я уже туго соображаю. Даже не представляю себе, как правильно ответить… или что делать дальше.

Вдруг замечаю яркий свет и светящуюся вывеску бензоколонки дальше по улице.

Она ещё открыта. Подъезжаем и заходим внутрь. Заправщик, чуть ли не ровесник Крису, смотрит на нас как-то странно. Он не знает ни о каких мотелях. Я беру телефонный справочник, нахожу несколько адресов. Он пытается дать пояснения, но как-то путано. Я звоню в мотель, который ближе всего, заказываю номер и уточняю, как проехать.

Но в такой дождь на тёмных улицах, даже после указаний, мы чуть не проехали мимо. Они уже выключили свет, и оформляют нас молча.

Комната представляет собой наследие серости тридцатых годов, угрюмое помещение, отделанное плотником самоучкой, но там сухо, есть обогреватель и постели, а нам только это и нужно. Я включаю обогреватель, мы садимся рядом с ним, и вскоре холод, дрожь и влага покидают нас.

Крис, не поднимая головы, просто смотрит на решётку обогревателя в стене. Немного спустя он произносит: “Когда мы поедем домой?”

Провал.

— Когда приедем в Сан-Франциско, — отвечаю, — а что?

— Мне так надоело просто сидеть и… — Голос у него замирает.

— И что?

— Да… не знаю. Просто сидишь… как будто мы никуда и не едем по-настоящему.

— А куда надо ехать?

— Не знаю. Откуда мне знать?

— Я тоже не знаю, — отвечаю я.

— Ну почему ты не знаешь?! — всхлипывает он и начинает плакать.

— В чём дело, Крис?

Он не отвечает. Затем опускает голову на ладони и начинает раскачиваться. От этого у меня возникает какое-то нереальное ощущение. Чуть погодя он перестаёт качаться и говорит: “Когда я был маленький, всё было не так.”

— А как?

— Не знаю. Мы всегда что-то делали. То, что мне хотелось делать. А теперь мне не хочется делать ничего.

Он снова раскачивается всё таким же образом, положив голову на руки, а я не знаю, что мне делать. Какое-то странное, неземное качательное движение, как у младенца во чреве, когда ты остаёшься вне, когда всё вокруг отгорожено. Возврат куда-то в неизвестное место… дно океана.

Теперь я знаю, где я видел всё это, на полу в больнице.

Не знаю, что же делать.

Немного спустя мы раскладываем постели, и я пытаюсь уснуть. Затем спрашиваю Криса: “А что, было лучше, до того, как мы уехали из Чикаго?”

— Да.

— Чем? Что ты помнишь?

— Было интересно.

— Интересно?

— Да, — отвечает он и замолкает. Затем продолжает: “Помнишь, как мы искали ночлежку?”

— И это было интересно?

— Конечно, — отвечает он и снова надолго замолкает. Дальше:

“Ну разве ты не помнишь? Ты заставлял меня искать дорогу домой… Ты тогда любил играть с нами. Ты рассказывал нам разные истории, мы катались повсюду, а теперь ты ничего такого не делаешь”.