Когда они вставали, чтобы заплатить мне, он сказал:
— Славно, когда все меняется.
Тон у него был вежливый, но голос звучал мягко и печально, как у калеки, который проснулся в полдень, не понимая, где очутился, и спрашивает медсестру, которая только что сменилась: «Уже день, верно?»;
Они прибыли на автобусе из пригорода по другую сторону Хаддерсфилда — по словам мужчины, местечко называлось, то ли «Лок-вуд», то ли «Лонг-Вуд».
— Славно, когда все меняется, — повторил он, — особенно когда погода хорошая.
И прежде чем я открыл рот, добавил:
— Меня сегодня знобит, если вы успели заметить. У меня бронхиальная пневмония… Больше всего это похоже на бронхиальную пневмонию. Я уже год как болею. Год, а то и больше, и никто в этих «оздоровительных центрах» не может мне помочь. Верите? Когда на улице сыро, у меня легкие наизнанку выворачивает.
— Идемте, — перебила женщина. Хотя голос у него был таким тихим, что никто ничего не услышал, она усмехнулась и чуть заметно кивнула остальным посетителям, словно извинялась за своего спутника.
— Ничего страшного, — громко объявила она.
И подтолкнула его к дверям.
— Знаете, я ему не жена, — бросила она через плечо, обращаясь ко мне. — Скорее медсестра и спутница, вот уже года два. У него есть деньги, но не думаю, что соглашусь выйти за него замуж.
Она походила на волнистого попугайчика, который кивает и передергивает плечиками перед зеркалом в своей клетке.
Полчаса спустя я подошел к окну. Они все еще стояли на автобусной остановке. «Ничего у них не выйдет», — подумал я.
Смысл их фраз был тщательно спрятан в изломанных ритмах диалога, полного полунамеков. Их жизни так переплелись, подавляя друг друга, что каждое слово походило на волокно, которое высунулось из старого клубка и которое стараются тут же засунуть обратно.
В конце концов автобус пришел. Когда он отъехал от остановки, мужчина сидел на одном из передних мест на нижнем этаже и рассеянно разглядывал цветочную витрину, а его спутница — чуть дальше, по другую сторону от прохода, вздрагивая каждый раз, когда мужчина пытался закурить. Она пыталась привлечь его внимание к чему-то, находящемуся со стороны тротуара, чего он просто не мог видеть со своего места.
Когда я рассказал о них мистеру Амбрэйсесу, он заволновался.
— Тот мужчина… у него был такой шрамчик? Слева, у самых корней волос? Как полумесяц, который выглядывает из-под челки?
— Откуда мне знать, мистер Амбрэйсес?..
— Не важно. Это — доктор Петромакс. Когда-то это был человек потрясающих способностей. Он использовал свой дар с умом и вскоре узнал, какой толщины зеркало, в которое мы смотримся. Но у него сдали нервы. То, что вы видели — просто развалина. Он нашел вход в Вирикониум в уборной одного хаддерсфилдского кафе. Там на полу плитка из искусственного камня, а вокруг зеркала — белый кафель. Само зеркало было настолько чистым, что казалось дорогой в другую, более точную версию этого мира. Благодаря этой чистоте он и догадался, что смотрит на одну из уборных Вирикониума. Его охватило замешательство. Он уставился на самого себя… Да так и смотрит с тех пор. Ему не хватило духу пойти дальше. То, что вы видите, — пустая оболочка, из которой уже ничего не извлечь.
Он покачал головой.
— Что это было за кафе? — спросил я. — Вы знаете, где оно находится?
— В силу ряда причин вам от этого будет не больше толку, чем Петромаксу, — заверил меня мистер Амбрэйсес. — Так или иначе, у вас есть только то описание, которое я вам дал.
Он говорил о кафе так, словно оно находилось на другой стороне земного шара и не было отмечено ни на одной карте. Но кафе — это только кафе.)
— Думаю, я узнаю его. Там за барной стойкой висит фотография — кадр из старой комедии. Два седовласых джентльмена с тросточками улыбаются сутулой официантке!.. Но вам это не поможет.
— Этот человек — доктор Петромакс.
Мистер Амбрэйсес любил предисловия подобного рода. Оно звучало словно некое словесное приспособление, которое позволяло ему начать речь.
— Этому мальчику, — обыкновенно говорил он, — известно два неопровержимых факта, касающиеся нашего мира; но он их никому не сообщит.
Или:
— Та женщина хотя и кажется молодой, спит по ночам у причалов канала Изер. Днем она носит под одеждой предмет туалета, который сама придумала, чтобы он напоминал ей о людях и их желтых фонарях, так отчетливо отражающихся в воде.
На крутом берегу возле моего дома росла яблоня, давно одичавшая в мирном окружении дубов и бузины. Когда я впервые обратил на нее внимание Эйра Амбрэйсеса, он лишь пожал плечами:
— Для этого дерева у ботаников нет названия. И за последние десять лет на нем не распустилось ни одного цветочка.
Следующей осенью, когда теплые косые лучи струились сквозь шелковистый пух на усыхающих стеблях кипрея, сотни маленьких твердых красноватых плодов упали с ее ветвей в заросли папоротника: весной она цвела так обильно, что мои соседи окрестили ее «белым древом».
— В Вирикониуме она не цветет, — вздохнул мистер Амбрэйсес. — Там она растет во дворе, неподалеку от площади Обретенного времени, точно прекрасная рукотворная копия живого дерева. Если вы обернетесь и посмотрите через арку, то увидите широкие чистые тротуары, маленькие лавочки и выкрашенные белилами ящики с геранью… И все залито солнцем.
— Этот человек — доктор Петромакс.
Рильке пишет об одном человеке, который «знал, что сейчас от всего отрешается, не от одних людей. Еще миг — и все утратит смысл: стол, чашка, стул, в который он вцепился, все будничное и привычное станет непредвосхитимым, трудным и дальним. И он сидел и ждал, когда это случится. И уже не противился».[29] В той или иной степени, как мне кажется, это относится ко всем нам. Но доктор Петромакс… Его растерянность позволяла предположить, что он не просто ранен — он выбросил белый флаг. Душевная боль и обида в глазах, побелевшая кожа вокруг рта — словно тот миг снова и снова вставал у него перед глазами, и он не мог его забыть, как бы ни затягивал себя в паутину той туземки в желтом пальто. Он не работал. Он постоянно бродил по Хаддерсфилду от кафе к кафе, и я понятия не имел зачем, хотя подозревал — какое заблуждение! — что он забыл, в каком из них находится та уборная с зеркалом, и терпеливо искал ее.
Я следовал за ним когда мог, несмотря на категорический запрет мистер Амбрэйсеса; и вот что он рассказал мне однажды днем в кафе-гриль «У Четырех кузенов»…
Когда я был ребенком, моя бабушка часто брала меня с собой. Я рос тихим мальчиком, у меня уже тогда начались проблемы со здоровьем, и она считала, что при случае со мной будет справиться не сложнее, чем с карманной собачкой. У нее было заведено: каждую среду она заходила к парикмахеру, а потом отправлялась на поезде в Манчестер и весь день ходила по магазинам. По этому случаю она всегда одевала особую шляпку, всю из перьев. Бледно-розовых, почти кремовых перьев, среди которых попадались павлиньи «глазки» потрясающего терракотового цвета. Перышки лежали плотно, точно все еще росли на грудке у настоящей птицы.
Она любила кафе — думаю, потому, что в них все так уютно, все по-домашнему, но это ни к чему вас не обязывает. Вы можете просто побыть сами с собой.
— Я люблю попить чаю в тишине и покое, — повторяла она каждую неделю. — Это так приятно — время от времени пить чай в тишине и покое.
Что бы там ни подавали, она всегда кашляла во время еды и некоторое время после, словно крошка попала ей не в то горло. И она никогда не снимала свой светло-зеленый плащ с перламутровыми пуговицами, обрамленными золотом…
Когда я вспоминаю Пикадилли…
Знаете, эту улицу сейчас каждую зиму оккупируют тучи скворцов. Зимние дни такие короткие, а они орут так, что машин не слышно. Живые существа так не кричат — это больше похоже на грохот горшков, — а на дорожках после них еще долго стоит густой запах плесени. Нет, раньше там пахло иначе. Запах марципана… или только что зажженной спички, или отсыревших шерстяных пальто, запахи сменяли друг друга на каждом углу. Голоса таяли в теплом влажном воздухе, превращаясь в гудение, в котором можно разобрать только слова женщины за столиком:
29
«Записки Мальте Лауридса Бриге», перевод Е. Суриц.