Один из этих «гномов» с майорскими погонами как-то очень по-домашнему докладывает командующему:
— Вот, товарищ Конев, удивительнейшее дело, бесценнейшие вещи. Сверяем по спискам и описям и убеждаемся, никто ничего не спер.
— Как идет работа?
— Да ничего идет… Только жутко трудно тут дышать. Чувствуете, какая атмосфера? Вредное производство. Нам бы, как на химических предприятиях, надо в перерыве сливки давать, ей-богу. — Майор смеется своей шутке, и эхо мрачного подземелья отвечает на суховатый его смех.
— А вентиляция?
— Здесь ее и не было. Видимо, подземелье вырублено в какие-то древние времена. В соседнем каземате у них старинное оружие и снаряжение. Все эти копья, мечи, латы, шлемы, все ржавое. Не хотите ли посмотреть?
Майор зажигает электрический фонарик, и тот выхватывает из тьмы стоящие вдоль стен фигуры пехотинцев и всадников, действительно рыжие от ржавчины, которая в свете фонарика кажется даже кровью.
— А какой мелкий народ в то время был, — шепчет мне на ухо адъютант маршала полковник Саломахин. — На меня и то тут ничего не подберешь. — Полковник маленького роста и довольно щуплого сложения. Мы в Кракове уже раз удивлялись в замке Вавель, что средневековые воины, которых мы почему-то привыкли представлять себе гигантами, были совсем небольшого роста. Железное воинство Кенигштейна как бы подтверждает эту истину.
Уточнив вопрос охраны и эвакуации ценностей, командующий поднимается наверх. Комендант, оказавшийся, как я уже говорил, не только культурным, но и любознательным человеком, интересно рассказывает о крепости, показывает корпус, где сидели французские генералы, кричавшие в окошко "вив Красная Армия" и певшие от радости «Марсельезу», показывает уникальный колодец глубиной более двухсот метров…
Чтобы мы оценили эту глубину и величие работ средневековых шахтеров, он просит нас засечь по часам время и плескает в колодец из кувшина воду. Пока вода эта долетает до дна и пока шум всплеска доходит до наших ушей, проходит шестнадцать секунд.
— Здесь ведь и наш Петр Алексеевич побывал. Он не поверил, что колодец так глубок. Достал моток ниток и опустил туда камень. Все вышло правильно. Двести метров.
— Простите, какой это Петр Алексеевич? Кто он?
— Да наш Петр I, его еще Великим величали.
Смотрим все эти диковинки, и фраза, сказанная майором в подземелье каземата, не выходит из ума: удивительное дело, никто ничего не спер. Эта фраза как бы перенесла меня обратно через четыре года войны, из этого тайного хранилища сокровищ саксонских королей, из буйной и яркой эльбинской весны в наши верхневолжские леса, в лютую зиму сорок первого года, в отбитый у противника блиндаж, где так же вот специально на то уполномоченные тогда еще генералом Коневым офицеры инвентаризовали мешок с драгоценностями, попавший к нам тоже самым романтическим путем. Это были ценности, эвакуированные из рижского банка, которые не удалось довезти до Москвы. Поезд разбомбило. И вот восемнадцатилетняя девушка, банковская машинистка, и старик кассир, первоначально не пожелавший эвакуироваться, понесли эти ценности по немецким тылам вслед за отступающими частями Красной Армии.
Прошли пешком более пятисот километров. По дороге разные люди принимали участие в спасении. Мешок не раз переходил из рук в руки и наконец в целости и сохранности был перенесен партизанами через фронт. Пораженные этим случаем, мы с корреспондентом Совинформбюро Александром Евневичем стояли тогда перед столом, на котором горкой лежали драгоценности, и слушали, как скучным голосом безрукий банковский служащий диктовал опись: "Колье белого металла с тридцатью пятью бриллиантами…" А на двухэтажных ларах лежали трое партизан, принесшие эти ценности. На верхних — девушка с обмороженным лицом и огромными голубыми глазами и на нижних — два парня. Вот тогда-то и услышал я от офицера-чекиста, принимавшего участие в инвентаризации, почти такую же фразу: "А ведь самое удивительное, ничего к рукам по дороге не прилипло, все цело, никто ничего не спер". Теперь все повторялось в иных условиях и в ином, конечно, масштабе.
Я напомнил командующему давний эпизод, происшедший когда-то на Калининском фронте.
— Что-то я это запамятовал, — ответил он. — Ну, мало ли такого было в войну. Золото. Что оно, золото? Красивый металл. Говорил же Ленин, что когда-нибудь им нужники будут покрывать… А вот душа человеческая — это ценность, настоящая ценность.
Пражское гостевание
Этот необычный, столько вместивший в себя день начался очень курьезно. Вчера меня известили, что президент Чехословакии Эдуард Бенеш устраивает в Праге прием в честь армии-освободительницы. Нам вручили приглашения с чехословацким гербом, оттиснутым на плотной веленевой бумаге. Под приглашением мелким курсивом было набрано: форма одежды парадная, ордена.
Поскольку мы уже имели некоторый опыт в международных общениях в день моего мимолетного дуайенства, эта приписка нас не смутила. Чей-то китель и щегольские коверкотовые бриджи с кантом позаимствовал на денек в походной мастерской Военторга. У знакомых штабистов раздобыл комплект своих регалий, и Устинов увековечил меня в столь необычном, торжественном виде. Впрочем, все сияли, скрипели подошвами необношенных сапог, звенели медалями, и только Крушинский отверг дипломатические условности и гордо заявил: по одежке встречают, по уму провожают. Уселись в «бьюик» и за час с небольшим прикатили из-под Дрездена в Прагу.
Когда впервые я очутился в чудесном этом городе, цвела только черемуха, а листья на липах сохраняли девственно желтый оттенок. Теперь город оккупировала весна, вдоль дорог, на склонах холмов цвели яблони, груши. Целые облака сирени окутывали Градчаны, и здание Града, увенчивающее величественный холм над Влтавой, казалось, прямо вырастало из цветущих кустов. Хороша, очень хороша была Прага в этот день. Она уже залечила свои раны, баррикады были убраны, стекла вставлены, окна освобождены от перекрещивающих их бумажных полос. Только изъязвленные осколками и пулями стены да букеты цветов, лежавшие прямо на тротуарах, там, где был убит тот или иной повстанец, напоминали о прошумевшей над городом буре восстания, свидетелями которого нам с Крушинским довелось быть…
Так вот, день этот начался курьезом. Мы подкатили прямо к комендатуре, чтобы определиться на жительство, ибо в штабе нас предупредили, что с гостиницами в городе плохо. Ордер был выписан, как нам рекомендовали, в самую роскошную гостиницу "Алькрон".
Гостиница действительно оказалась отличной, но набита была, как Ноев ковчег, ибо вернувшиеся в Прагу посольства разных стран пока еще не обзавелись собственными особняками и потому обитали преимущественно в этой гостинице. Портье, похожий на благородного лорда из какой-нибудь довоенной кинокартины, скромно сообщил, что мы можем с ним объясняться на любом из европейских языков. Изучил наше направление из комендатуры, сказал: "Ано, ано, мне уже звонили". Сказал, что подполковнику Полевому и капитану Крушинскому придется жить вместе, а для старшины Петровича будет отведена особая комната. И вручил два ключа.
Не знаю уж, как обстояло у портье дело с другими европейскими языками, но русский его все-таки подвел, хотя объяснялся он на нем довольно сносно. Видимая близость славянских языков вещь чрезвычайно коварная. Одинаково звучащие слова, как мы уже не раз убеждались, часто означают разные понятия. Помню, еще в дни словацкого восстания симпатичная девушка-гимназистка поразила меня восклицанием: "Какой у вас красный живот!" Лишь впоследствии, когда я прислушался к языку, я понял, что восхищение относилось не к моему животу, а к красивой жизни советских людей. Тут вышло нечто подобной. Мы поднялись к себе на верхотуру и с печалью убедились, что и в роскошных отелях бывают каморки, подобные той, в какой в «Ревизоре» жили Хлестаков и Осип. И пахло в ней соответственно. Когда же мы распахнули окно, чтобы освежить атмосферу, из него поплыла густая угольная гарь с примесью кухонных запахов, валившая как из трубы.