Его стихами она тоже интересовалась. О ком он пишет — о страдающих от безнадежной любви поэтах и бессердечных дамах? Да, он должен признать, что в настоящее время это так. Игнорировать такие темы было бы непозволительно образованному человеку, он же не таков, как тот ученик плотника, который не желает поднять молоток и начать забивать гвозди. Страдающие от любви поэты и жестокосердные дамы — обычные герои куртуазной поэзии: жестокая дама выступает в роли молотка, а незадачливый поэт — гвоздя, который получает удар за ударом по голове, погружаясь в отчаяние, словно в доску.
Коль вы так хорошо освоили эту тему, осторожно продолжил Чосер, отчего бы вам не обратить свой взор на что-нибудь более искусное, может быть, более сложное? Что может быть интереснее любви, искренне удивилась она. Даже язык, на котором они говорят, создан, чтобы на нем воспевали любовь. Это язык поэзии и романов. О да, согласился Чосер, таких, как «Николетта и кастелян». Она зааплодировала в восхищении: вы его читали, вы знаете историю Николетты? Я прочитала роман, когда мне было двенадцать лет, потом перечитывала и перечитывала. Да, я прочитал, но перечитывать не стал, ответил Чосер. Ох уж эти сухие англичане, вздохнула Розамунда, с вашим сухим языком, скрипучим, словно колесо телеги. Даже когда вы хотите уязвить, поспешил примириться Чосер, вы говорите языком поэзии. Это правда, согласилась она, даже когда мы говорим об обыденном, наш язык звучит как песня. В доказательство своих слов Розамунда продекламировала ему одну из своих любимых поэм. В ней рефреном повторялась строка: «Suis-je belle? Ah, suis-je belle?»
Конечно, она догадывалась, что Чосер в нее влюблен. Как в любовных поэмах, в которых начинающий поэт непременно влюбляется в замужнюю даму, да и чего еще, собственно, ожидать от юного сквайра. И все-таки Чосер не дал себя увлечь как зеленого, неопытного певца любви. Может быть, он и напоминал во многом классического героя поэм, однако при всем при том он не был лишен чувства юмора по отношению к самому себе (как в сравнении себя с гвоздем). Он смотрел на нее в меру преданным взглядом, но его готовность к самопожертвованию не переходила границ благоразумия. Своим поведением он как бы говорил: «А что вы, собственно, ожидали? Ведь это всего-навсего игра».
Когда Джеффри Чосеру пришло время покинуть замок Гюйак — выкуп за него уплатил мужу какой-то родственник с севера, — Розамунда по-настоящему опечалилась. Она нашла поэму, которую он для нее оставил. Нашла почти сразу, поскольку он намеренно не стал ее прятать, прочитала несколько раз, затем сложила и спрятала только лишь затем, чтобы через полчаса снова к ней вернуться. Возможно, в этих строчках таились более тонкие, скрытые чувства и мысли? Здесь не было жестокосердной дамы, зато, как и положено, присутствовал страдающий от любви поэт. В поэме Чосер сокрушался о приобретенной им мнимой свободе. В действительности он пленен прекрасной дамой, созерцать которую он отныне не сможет. Милый поэтический образ. Стихи были написаны по-английски. Он сетовал, что только недостаточное владение французским помешало ему прибегнуть для выражения чувств к этому языку, и даже вставил пару строк о скрипучих колесах. Тут он, конечно, слукавил — он мог бы писать и на французском, если бы пожелал. Но был ли он правдив, признаваясь в любви?
И вот теперь, спустя более десяти лет… В прошедшие годы она редко, вернее, не так чтобы часто вспоминала о Джеффри Чосере. И вдруг с изумлением узнала, что в этот раз он не просто направляется в замок Гюйак, но еще и в качестве посланника Джона Гонта, сына английского короля. Было бы занятно… увидеть его снова. Чтобы успокоиться, она приложила руку к груди, затем извлекла роман «Николетта и кастелян» и принялась читать с удивительным ощущением: на сердце было тепло и покойно, так, словно она вновь обрела нечто давным-давно любимое, но утраченное. А может, кого-то?
В дверь постучали.
— Да?
Это была Эйвис, одна из служанок. Эйвис произнесла только: «Он здесь».
Розамунде не нужно было спрашивать, о ком речь:
— Скажи ему, что я скоро спущусь.
Когда Эйвис ушла, Розамунда некоторое время стояла в глубокой задумчивости, затем снова взяла в руки книгу и открыла на заложенной странице:
Дама Николетта ответила кастеляну долгим взглядом. Вопреки всему она была тронута его мольбами. Юноша был гостем ее мужа и пользовался всеми почестями и любезным обхождением. Он был высоким и статным, с ясными глазами. Волей-неволей она сравнивала его с мужем, и разительный контраст был не в пользу супруга. Однако ни одна черточка на ее лице не выдала чувства. Она продолжала невинно смотреть на юношу своими голубыми глазами.
Кастелян произнес: «Примете ли вы меня или отвергнете, знайте, что я все равно останусь верен вам до конца своих дней. Прикажите — и я убью себя у ваших ног. Скажите, примете ли эту жертву?
— Благодарю вас, мой господин, — отвечала Николетта, — за то, что почтили меня столь искренним признанием.
— Мне более пристало чтить вас подвигами, — заявил юноша.
— При условии, что ради моей чести вы не причините никакого вреда ни себе, ни моему супругу, — согласилась благородная дама.
И кастелян, видя, что большего он не добьется, удалился. Он вздыхал и пенял на судьбу, но втайне блаженствовал оттого, что удалось достичь хоть такого признания.
10
Селение Гюйак тянулось к северу и западу от большого замка, венчавшего крутой утес над рекой Дордонь. Во времена деда Анри де Гюйака вместо добротных домов здесь стояли ветхие лачуги. Теперь же тут вырос почти что город, с двух- и трехэтажными каменными строениями с нарядными фасадами, крутыми улочками, и на каждой были своя церковь, винная лавка, гостиница и разнообразные ремесленные мастерские. Селение, как водится, находилось под защитой замка, и в ненастье, особенно в дождливый ноябрь или снежный февраль, казалось, прижималось к подножию крепости, как неоперившийся птенец, пытающийся спрятаться под материнское крыло. Жители селения, хоть и обитали буквально в тени, располагали большей независимостью от графа, чем крестьяне и мелкие арендаторы, которые возделывали земли по обоим берегам реки. Гюйакцы считали себя людьми широких взглядов и к крестьянам окрестных мест относились чуть высокомерно. Однако охотно принимали гостей из большого мира.
В одинаковой степени это относилось и к артистической труппе под руководством Льюиса Лу, которая как раз разгружала реквизит и пожитки на площади. С представлением он не спешил, пусть публика разогреется как следует, рассуждал он.
Тем временем Чосера и всех его спутников допустили в замок. Миновав мост с башней, путешественники остановились в нижнем дворе. Чосер со спутниками спешились. Актеры сгрудились вокруг своей повозки. Слуги, все в желто-зеленых одеждах — цвета Гюйака, — спешившие по делу или слонявшиеся без дела, одинаково делали вид, что не замечают прибывших, презирая лицедеев и прочую шушеру. Наконец, появился гофмейстер. Рассыпаясь в извинениях, он готов был в сей же момент провести гостей к сенешалю,[37] но Джеффри попросил прежде позаботиться о друзьях.
«О друзьях!» До Льюиса Лу случайно донеслось это последнее слово, и он поклялся себе, что никогда этого не забудет. Этот Джеффри Чосер обладал подлинной gentillesse,[38] он прирожденный джентльмен. Гофмейстер известил Лу, что тому со своей бандой придется довольствоваться четвертью в одной из внешних построек. Прекрасно, согласился Лу, но заметил, что им надлежало выступить перед владетелем и владетельницей этого замка. Да, да, заверил его гофмейстер, окидывая беспокойным взором Чосера с другими важными посетителями, вы выступите перед господином и госпожой в большом зале через несколько дней. Все это намечено. А пока вы можете оттачивать свое искусство перед добрыми людьми, что живут в этом селении.