Между нами шла молчаливая упорная борьба: когда утром Джим ко мне подбегал с приветливо улыбающейся мордой, я делал вид, что его не замечаю. Хотя это и трудно было делать, потому что Джим прямо-таки светился радостью. Оттолкнуть его было безбожно, долго сердиться на него тоже было нельзя. Мы мирились, он до вечера крепился, сидел или лежал возле чурбака, который на лужайке заменял мне письменный стол, гулял со мной, купался, если было жарко, а потом снова исчезал. И появлялся, когда находил нужным. Раз я на него накричал, даже стегнул поводком, он так глянул на меня своими желтыми глазами, что мне стало стыдно.

После этого я его не видел целую неделю. Где-то неподалеку ночью раздавался его лай, картошка на огороде была примята, значит ночевал дома, но меня избегал.

И я понял, что он мне не уступит. И я ничего не смогу с ним поделать, остается одно: предоставить ему полную свободу.

Свобода — вот что было его родной стихией. Может быть, еще один, вольный, бездомный предок наделил Джима такой чертой? Он не терпел никакого насилия над собой, будь это ошейник, поводок, цепь. Надо было видеть его, сидящего на цепи! Морда его выражала такое отчаяние, что жалко было смотреть на него. Ошейник топорщил густую серую шерсть на шее, Джим делал вид, что ему душно. Он даже не лежал на земле, а сидел, привалясь боком к стене в самой страдальческой неудобной позе. Увидев его, посторонний человек ничуть не устрашился бы, наоборот, тут же подошел бы к нему и освободил бедного симпатичного пса от таких оков… А его глаза! Какую боль и муку выражали они! Глаза страдальца, обреченного на тяжкие испытания!

Да, Джим мог напускать на себя такой несчастненький вид, что у людей сердце кровью обливалось. Почти каждый, кто его видел, невольно засовывал руку в карман, чтобы угостить чем-нибудь. А если не находил — не все же люди таскают с собой угощение, — расстраивался и начинал гладить собаку, будто извиняясь. Джим был рад и этим знакам внимания. Выражение на его морде могло мгновенно меняться, глаз от человека он никогда не отводил. Джим озадачивал людей и внушал им к себе уважение. Мне не приходилось видеть, чтобы его кто-нибудь обругал или ударил. К плохим людям он не подходил, чуя их за версту. Однако человечество он продолжал беззаветно любить. Но зато если уж и обижался, то тоже сразу на все человечество. Случалось, что он приходил домой после каждодневных длительных отлучек сильно расстроенный. Это сразу было видно по его задумчивому виду, несчастным, хватающим за душу глазам. Ко мне он тоже подходил с опаской, во всем его облике сквозило недоверие. Значит, где-то ему все же от кого-то досталось. Нарвался-таки на недоброго человека! Не все люди добряки и не все умиляются при виде ласковой симпатичной собачки, случается, и пнут носком сапога в бочину или, срывая накопленное зло, огреют палкой.

Тихий и задумчивый бродил Джим по двору, не находя места и не стремясь куда-нибудь убежать. Глядя на меня, тяжко вздыхал, и глаза его темнели от внутренних переживаний. К еде не прикасался, стоило мне подойти к нему с чашкой, он вставал и, озираясь на меня, уходил подальше. Я шел за ним, уговаривая хоть попробовать: ведь я только что сварил ему похлебку, накрошил туда вареной колбасы для запаха. Он даже не смотрел в сторону чашки. Я ставил ее, уходил, и тут же появлялся соседский Пират, он был в два раза меньше Джима и за считанные минуты все съедал. Этого обиды на неблагодарное человечество не одолевали…

Как я мог объяснить Джиму, что мир не так-то прост и порой бывает жесток не только к животным, но и к людям? Кто из нас за свою жизнь не терпел порой обид даже от близких? Кто не страдал и не разочаровывался? Кого из нас не предавали те, кого мы считали друзьями? Но такова жизнь, и приходится принимать ее такой, какая она есть. Если невозможно изменить жизнь, условия своего существования, то изменяют самого себя…

Прошел еще год. Джим стал вполне взрослой собакой. Пожил он у меня и у закатихинского помощника Саши, потом у моего брата Гены в Великих Луках. Николай больше не смог взять его в Калинин. Жена была против. Сам он писал мне письма, дотошно справлялся о Джиме, говорил, что тот снится по ночам и вообще Джим в Калинине заметно скрашивал ему жизнь…

А Джим стал как та киплинговская кошка, которая ходит сама по себе. К людям он по-прежнему был ласков и внимателен. Всех своих многочисленных хозяев встречал радостно, не выделяя среди них никого. В отличие от Вардена, единственного хозяина он не искал и никому не подчинялся. И хотя со всеми прекрасно уживался, долго ни у кого не задерживался, переходил от одного хозяина к другому, а порой существовал и сам по себе. Но рано или поздно я его возвращал в Холмы. Не видя его неделями, я начинал скучать. Мне не хватало этого странного пса. Я шел в Опухлики и приводил его. А он, пожив день-два, снова исчезал. Я больше не переживал, понял, что его сделать другим невозможно, да и, наверное не надо. Жить для себя, быть свободным, ни от кого не зависеть, принимать подачки от всех, а взамен отдавать каждому свою щедрую любовь. Но не настолько много дарить, чтобы человек, чего доброго, не возгордился и не почувствовал, что Джим его собственность.

Пожив с неделю у меня, Джим в один прекрасный день исчезал. Он мог сопровождать меня в лесу, а потом, дойдя со мной до калитки, с озабоченным видом куда-то убежать. А дел у него было много. В жаркое лето, когда коров одолевали слепни, Джим не давал им возвращаться в стойла. Пасутся коровы на лугу у малого озера, и у всех как по команде крутятся тощие хвосты с кисточками сначала в одну сторону, потом в другую. То одна, то другая буренка, не выдержав, стремглав устремляется к дому. А вокруг нее стон стоит. Это кружатся кровожадные рыжие слепни. Пастуху, понятно, не угнаться за обезумевшей коровой, и тут на помощь приходил Джим: догоняет ее, становится поперек дороги и яростно лает. Волей-неволей корова поворачивает к стаду.

Или идут с рюкзаками туристы в Опухлики на автобус, Джим весело бежит рядом с ними. Не лень ведь проводить до самого автобуса! Наносил он визиты в пионерлагеря, расположенные в пяти — десяти километрах от дома. Ребятишки знали его, любили, угощали. А он, будто удельный князь, ходил по лагерям и принимал дары. Его врожденная деликатность открывала ему сердца и детей и взрослых. Даже те, что боялись собак, сразу видели, что Джим полон добрых намерений. Он мог запросто пойти к черту на кулички за первым встречным, сопровождал местных ребят в школу рано утром и возвращался с ними после полудня. Вид у него был благопристойный, чистый, гладкий, хотя он частенько плюхался на землю и, задрав заднюю ногу, шпынял блох, клещей я сам у него вытаскивал. Несмотря на бродяжничество, он сохранял холеный вид, всегда был в теле, ребра редко выпирали. Всех окрестных собак он знал. Со многими успел померяться силами, на губах и носу остались следы жестоких схваток. Джим проявил себя серьезным и достойным бойцом. Опасался он лишь одного Вардена, но тот в свадьбах не участвовал, потому что все мелкие деревенские невесты могли у него под ногами проскочить, а он и не заметит. С местным вожаком угрюмым Дружком не схватывались.

Я думаю, он и Вардена не боялся, просто понимал, что плетью обуха не перешибешь. Черный терьер обрушивается на противника как лавина, лучше отступить, отойти в сторону, и этот черный лохматый вихрь пронесется мимо.

Однажды я был свидетелем того, как Джим сам напал на Вардена. Джим оказался порядочным и в любви. У соседки Тани была сучка Пальма. Когда пошла собачья свадьба, Джим встал в первые ряды. Вот тогда-то он и схватился с Дружком, который вынужден был отступить. Джим оттеснил всех местных собак и один гулял с Пальмой — низкорослой дворняжкой бурой масти. Как-то Таня пришла с Пальмой на турбазу, я тоже там был с Джимом. Привязанный к сараю Варден оборвал вожжу и накинулся на завизжавшую от ужаса сучку. И тут ее постоянный кавалер Джим оскалился и с громким рычанием вцепился черному терьеру в бок. Забыв про Пальму, тот схватился с Джимом. Конечно, Джим долго не мог выстоять против Вардена, но отступил лишь после того, как Пальма вместе со своей хозяйкой ретировалась с турбазы.