— Доброе утро, Иштван! — Это было неожиданностью. Обычно Миклош появлялся к завтраку не раньше десяти. — Как спалось?
В зале, кроме них, не было ни души. Даже люстры не горели, только бра вдоль стен. В золотистом полусумраке тонкое лицо венгра казалось отлитым из меди.
— Сегодня мы с вами ранние пташки.
Улыбка у Радноти была замечательная — ласковая и грустная, а сегодня еще и с оттенком тревоги. Или так казалось из-за освещения?
— Рад видеть вас, Миклош! — Пожимая руку, Иван встретился с Радноти взглядом и понял, что освещение тут ни при чем: тревожные были у венгра глаза. Спросил, опускаясь в кресло: — Что-то случилось?
— С чего вы взяли?
— Вид у вас… — Иван замялся. — Неспокойный какой-то.
— Пустяки. Где вы вчера были после ужина?
— У себя. — И мысленно: «Начинается». Что начинается, он еще не знал и сам.
— Весь чечер?
— Весь. А что?
— Так, ничего. — Радноти безо всякой надобности взял салфетку, повертел, положил на скатерть. — Я приходил к вам вчера, Иштван.
«Вот оно что… Чего это вдруг его ко мне понесло? Просто так? Не может быть. Ну-ну…»
— Вы слишком деликатны, Миклош. Наверное, не достучались.
— В этот раз я изменил своему правилу, Иштван. Решил, что между друзьями можно обойтись без условностей.
— Правильно решили. — Иван продолжал смотреть ему в глаза и это стоило немалых усилий.
— Я просидел у вас почти три часа.
— И от нечего делать листали Хемингуэя, — осенило Зарудного. У венгра удивленно округлились глаза.
— Вы меня видели?
— Не вас, Миклош. Книгу. То, что вы в ней подчеркнули.
— Я?!
— Ну да. О быке на лугу. О мире, который ломает человека.
— Не надо меня разыгрывать, Иштван. Тут и без этого хватает загадок.
«Значит, все-таки Руперт, — подумал Иван. — Все-таки Руперт…»
— Я плохо читаю по-русски, Иштван. Но подчеркнутые вами абзацы я осилил. И, честно говоря, это меня обеспокоило.
— Что именно, Миклош?
— Образ мыслей.
— Хемингуэя? — Иван попытался увести разговор в сторону.
— Ваш, — вздохнул Радноти. — Нельзя падать духом, Иштван.
«Дорогой ты мой человек!» — с жалостью подумал Иван и мысленно затянул «Катюшу».
— Абзацы в книге подчеркнул не я, Миклош. Если по-честному, то меня вчера вообще весь вечер не было дома. Смотрел кинофильмы.
К столу одновременно подошли официант и Джордано. Бруно поздоровался по-немецки кратко: «гутен таг».
— Доброе утро, синьор Ноланец! — Иван как утопающий за соломинку ухватился за возможность переменить тему и повернулся к официанту. — Мне овсяную кашу. А вам, Миклош?
— Тоже, — буркнул венгр.
— И мне, пожалуйста. — Итальянец сел за стол и вопрошающе уставился на Зарудного. — Откуда вам известно, что я родом из Нолы?
— Из школьной программы, — не моргнув глазом соврал Иван. В учебнике, он это прекрасно помнил, город Нола не упоминался. Но сейчас главным было направить разговор по другому, безопасному руслу. — Ваши мысли о строении Вселенной…
— Вы не находите, что наш друг разительно изменился? — прервал его Радноти. — Этот внезапный интерес к мирозданию…
«Продолжай, Миклош, — подбодрил его Иван. — Смейся надо мной, шути, измывайся. Я не обижусь».
Выразительные глаза Джордано переместились с Зарудного на Радноти. Итальянец понимающе улыбнулся.
— Все мы непрерывно меняемся, синьор Радноти. Из нас истекают одни атомы, притекают новые.
— Хотите сказать, человеку характерно непостоянство? — усмехнулся венгр.
— Нет вещества, которому по природе подобает быть вечным. — Выражение лица Джордано оставалось невозмутимым. Смеялись только глаза. — Исключение составляет субстанция, именуемая материей. Но и ей подобает быть в вечном изменении.
«Ну вот и славно, — облегченно вздохнул Иван. — Вот и прекрасно». Он уже не вникал в то, о чем они говорят. Он слышал их голоса, видел оживленные лица: то серьезные, то смеющиеся, и уже одно это успокаивало его и радовало.
— Коперник ставил Солнце в центре мироздания, — продолжал Миклош. Иван для него перестал существовать. — Вы это отрицаете. Но тогда где, по-вашему, центр Вселенной?
— Нигде. — Ноланец достал четки, положил на стол рядом со своим прибором. — У Вселенной нет и не может быть центра. Она едина и бесконечна. И наше Солнце всего лишь одна из необозримого множества звезд.
Официант принес завтрак, но спорщики этого даже не заметили. Иван ковырялся ложкой в каше, беззвучно мурлыча «Катюшу».
— …Смерть? — Бруно прикусил нижнюю губу, упрямо качнул головой. — Ее нет. Никакая вещь не уничтожается и не теряет бытия, но лишь случайную, внешнюю, материальную форму. Человек, увлеченный величием своего дела, не чувствует ужаса смерти. Он способен все обращать в благо. Даже плен использовать, как плод большой свободы. Даже поражение превращать в победу.
«Ай да Ноланец! — восхитился Иван. — Такого ничем не согнешь».
В зале стало многолюднее. Зажглись люстры. Негромко заструилась скрипичная мелодия. Гурман-ассириец сосредоточенно обгладывал бараний бок. Ивану вдруг вспомнились стихи, которые читал Курбатов. Как давно это было! Тысячу лет назад. Стихи о Ноланце. Иван отодвинул в сторону тарелку с овсянкой. Зажмурился, вспоминая.
«…И маленький тревожный человек…»
— Ослы от схоластики и теологии утверждают, будто моя философия унижает человека, — чуть хрипловатый голос Ноланца дрожал от негодования. — Жалкие глупцы! Я раскрыл людям величие Вселенной, безбрежные миры космоса! Возвысил человека.
«…С блестящим взглядом, ярким и холодным…»
— Освободил его дух и разум из темниц богословских догм!
«…Идет в огонь…»
— Уже ради одного этого стоило жить и бороться!
— Вы правы, синьор Джордано, — мягко произнес Миклош.
— Мне твердят: «Смирись, жалкий раб! Отрекись, раскайся, моли о помиловании!» Отречься от истины? Никогда! Этого они от меня не дождутся!
На некоторое время за столом воцарилось молчание. Иван открыл глаза и удивленно заморгал: Миклош улыбался! Улыбка, даже такая, как у Миклоша, — болезненно-грустная и робкая — все равно воспринималась как кощунство после всего, что только что говорил Джордано.
— Чему вы улыбаетесь? — по-русски, чтобы не понял итальянец, негромко спросил Иван.
— Разве? — Радноти низко опустил голову и зябко передернул плечами.
— Что с вами? — всполошился Джордано. — Сердце?
— Так, пустяки. — Миклош выпрямился. — Мы тут не оченьто октровенничаем между собой, синьор Джордано. И вы, конечно, обратили на это внимание. По-моему, пора внести ясность. Как вы считаете, Иштван?
— То know who is who, — кивнул Иван, — just time.[17]
— Мы с Иштваном попали сюда из двадцатого века.
Итальянец сложил губы трубочкой, чуть слышно присвистнул.
— Впрочем, я примерно так и предполагал.
— Но дело даже не в этом.
— The fact is…[18] — начал Иван.
— Помолчи, — попросил венгр. — Дело в том… Ну вы уже поняли, при каких обстоятельствах попадают на экспресс «Надежда»?
— С порога вечности, — улыбнулся Джордано.
— Вот именно. — Трудно было сказать, чего больше в ответной улыбке Миклоша — юмора или тоски. — Я поэт, синьор Джордано. И, наверное, лучше скажу стихами.
… И подозренья осторожный взор меня казнит; он правильно заметил: поэт, я годен только на костер за то, что правды я свидетель, за то, что знаю: зелен стебелек, бел снег и красен мак, и кровь красна струится, и буду я убит за то, что не жесток, и потому, что сам я не убийца.
Радноти вздохнул и, протянув руку через стол, опустил ладонь на запястье Джордано.
— Вы философ и лучше разбираетесь в этих делах. Но факт остается фактом: через триста с лишним лет после вас ситуация повторилась: костры, виселицы, пытки… Разве что палачи одеты в мундиры, да инквизиция называется по-другому.