Иван покосился на венгра. Тот хранил благопристойное выражение лица, но глаза так и искрились весельем.

— Синьор итальянец? — галантно осведомился Иван на немецком.

— Да, — кивнул монах.

— И синьора, разумеется, зовут отец Юлиан?

— Не угадали, — улыбнулся монах. — Меня зовут Джордано.

— Джор… А, ну да, конечно! — спохватился Иван. — Джордано Бруно. И как я сразу не догадался?

— Откуда вам это известно? — изумился монах.

— От верблюда, — Иван опять перешел на русский.

— Не удивляйтесь, синьор Джордано, — поспешил вступить в разговор Миклош и под столом толкнул Ивана коленом. — Мы тут все друг о друге знаем. Скоро вы в этом убедитесь.

Монах все еще не мог оправиться от изумления.

— Что будете есть? — продолжал венгр. — Спагетти?

— Да, — машинально согласился монах.

— И глоток-другой кьянти?

— Синьор угадывает мысли? — Монах начал понемногу приходить в себя.

— Синьор и не то еще умеет! — заверил Иван по-русски и в свою очередь двинул Миклоша коленом.

Несколько секунд монах недоверчиво переводил взгляд с одного на другого, потом улыбнулся и выпростал из-под мантии руку. Нервные пальцы перебирали янтарные виноградины четок.

— Я понимаю, синьоры шутят. И все-таки, как вы узнали, кто я?

— От господа бога! — буркнул Иван и тотчас пожалел об этом. Улыбки как не бывало. Монах помрачнел.

— Иштван пошутил, — попытался разрядить атмосферу Миклош. — Не надо на него обижаться.

— Я понимаю, — глухо повторил монах. — Вероятно, он даже хотел сделать мне приятное. Откуда ему знать… — Он помолчал, глядя на струящиеся между пальцами четки. Медленно поднял голову, встретился глазами с Иваном. — Мантия и убеждения — не всегда одно и то же, молодой человек.

«А ну, как он в самом деле великий Ноланец? — подумал Иван. Мысль была настолько абсурдной, что он тут же от нее отмахнулся. — Не может быть!» Но мысль не уходила. Больше того: неизвестно откуда нахлынуло ощущение неловкости и вины. Иван зажмурился и стиснул зубы.

Комманданте… Поп Мефодий… Теперь еще этот Ноланец… Что он о них знает? А экспресс «Надежда»? Сплошные загадки и предположения одно невероятнее другого. Вначале он решил, что попал в плен. Сбили с толку латинские буквы на дверных табличках. И, как ни странно, безукоризненно правильный русский язык, на котором изъяснялся комманданте. Так говорят только иностранцы. Опять же его преподобие Мефодий. Где же ему еще быть, святейшему, как не в бегах, у фашистов?

Потом всмотрелся и понял, что заблуждается. Публика в ресторане подобралась разношерстная, но все — на равных. В плену так не бывает. Плен это плен: допросы, тюрьмы, концлагеря. Борцы и предатели. В плену от тебя всегда чего-то требуют. А здесь — ничего. Полная свобода. Ешь, пей, делай, что в голову взбредет. Вот только где ты и зачем — не спрашивай. Тебе не докучают, — и ты не приставай с расспросами.

Просто? Даже слишком. Иные, — и таких, судя по ресторану, немало, — вошли во вкус, жили в свое удовольствие и сомнениями не терзались.

А он так не мог. Вновь и вновь мысленно возвращался в кабину подбитого «ила», сквозь грохот и рев пламени хрипел в эфир: «Иду на таран!» и бросал свой искалеченный самолет в лобовую на «мессершмитт-262», заходивший в хвост курбатовскому штурмовику.

Тогда было все ясно: надо выручать Мадьяра Курбатова, и не остается ничего другого, как таранить этот проклятый «мессер».

И вот тут-то и началась чертовщина. Прямо перед Иваном из ничего, непонятно как, в пилотской кабине возник человек и спокойным, но требовательным голосом спросил:

— Выжить хочешь?

Разумеется, то была галлюцинация, на нее не следовало обращать внимания, но фантом закрывал обзор и, чтобы от него избавиться, Иван яростно выругался и мотнул головой, отгоняя наваждение.

— Хочешь? — фантом и не думал исчезать.

— Пошел к дьяволу! — заорал Иван. — Убирайся!

И, видя, что тот не двигается с места, выхватил из кармана портсигар и швырнул в бесстрастную рожу призрака.

Наверное, именно в это мгновение «ил» и врезался в «мессер». Ослепительная вспышка полыхнула перед глазами, и все померкло…

Очнулся он в прохладной, золотистой от солнечного света комнате. Пахнущее свежестью постельное белье приятно холодило разгоряченное тело. Некоторое время он продолжал лежать, восстанавливая в памяти все, что с ним произошло. Потом осторожно высвободил из-под простыни руки и поднес к лицу. Руки были целые, без единой царапинки. Медленно согнул ноги в коленях, — слушаются. Напряг мышцы живота, — слегка побаливают.

«Жив… — мысль раскручивалась медленно, словно ржавая пружина. — Жив… Цел» И вдруг словно жаром полыхнуло из раскаленной печи: «А таран?!. Значит, промахнулся?!. Значит…»

— М-м-а-д-ддья-яр-р-р! — хрип рвался сквозь стиснутые зубы, свистел, рычал, шипел. — М-и-и-ш-ка-а-а!

Он отчетливо увидел, как реактивный «мессершмитт» настигает курбатовский «ил», как вгрызаются в фюзеляж дымящиеся трассы и, не разжимая зубов, завыл тоскливо, по-звериному, чувствуя, как обжигают щеки слезы отчаяния и бессильной ярости.

Несколько дней он не притрагивался к еде. Лежал лицом к стене, ни на что не реагируя, ничего не слыша. И вспоминал, вспоминал, вспоминал…

Турткуль. Белые домики над бурливой ширью Амударьи. Колесные буксиры с караванами барж. Резкие крики чаек. И небо. Бездонное. Голубое. Влекущее. Летом они с Мишкой Курбатовым целыми днями пропадали на реке. Ставили подпуски на сомов, удили на затонах золотистых сазанов, гоняли на плоскодонке вверх до Шарлаука и вниз к Чалышу, Кипчаку, Каратау.

Было в Курбатове что-то притягательное, завораживающее, внушающее восхищение и потребность подражать. Неистощимый на выдумки, всегда чем-то увлеченный, к чему-то стремящийся, он был насыщен такой неиссякаемой энергией, что невольно заряжал ею других.

Бородатые казаки-старообрядцы, глядя на него, одобрительно качали головами: «Непоседа малый. Живчик». Грудастые речники в тельняшках и широченных суконных клешах посвойски хлопали Мишку по спине: «Ртуть-парень!»

И только Иван знал Мадьяра Курбатова другим: притихшим, задумчиво молчаливым. Бывало такое нечасто, но уж если случалось, вывести Мишку из этого состояния было непросто. Он мог часами лежать где-нибудь на травянистом пригорке, зачарованно глядя в небо, словно видел там что-то такое, чего никому, кроме него, увидеть не дано. Расспрашивать его в такие минуты было бесполезно, Иван знал это и ни о чем не спрашивал. Лишь однажды в городском парке, где они вдвоем готовились к выпускным экзаменам, он захлопнул учебник, обнаружив, что Мишка его не слушает, и возмущенно уставился на товарища. Тот сидел, прислонившись спиной к стволу старой акации и сквозь ажурную, перемежающуюся белыми кистями цветов зелень смотрел вверх, в безоблачное весеннее небо.

— Что ты там узрел? — с обидой спросил Иван.

С минуту Мишка молчал. Потом, все так же не меняя позы, вдруг начал читать стихи.

…И маленький тревожный человек
С блестящим взглядом, ярким и холодным,
Идет в огонь. «Умерший в рабский век
Бессмертием венчается — в свободном!
Я умираю — ибо так хочу.
Развей, палач, развей мой прах, презренный!
Привет Вселенной, Солнцу! Палачу!
Он мысль мою развеет по Вселенной»

— Твои? — недоверчиво спросил Иван. Курбатов покачал головой.

— Бунин. Здорово, правда? Маленький тревожный человек… — Мадьяр помолчал, мечтательно зажмурив глаза. — А на всю Вселенную замахнулся.

— Это ты о ком? — Иван отложил книгу.

— О Джордано Фелиппо Бруно.

— И стихи о нем?

— О нем. — Мишка подобрал учебник тригонометрии, машинально перевернул несколько страниц. — Я, Ваня, летчиком хочу стать.