Я думаю, можно с уверенностью сказать, что будущие гении не являются вам в лучах весеннего солнца на Форуме, подобно его низверженным богам. Во всяком случае, бедняге Нойзу не было предначертано стать гением. Но он был красивым юношей и прекрасным товарищем. Лишь когда он пускался в рассуждения о литературе, мне становилось не по себе. Я насквозь видел все симптомы его болезни — столкновение между тем, что «таилось в нем», и окружающим миром. Ведь, в сущности, это и есть настоящее испытание! Неминуемо, пунктуально, с неумолимостью законов природы ему в голову всегда приходили исключительно нелепые мысли. Со временем я стал даже развлекаться, заранее угадывая, какая именно нелепость будет следующей, и приобрел поразительную сноровку в этой игре…

Хуже всего, что его глупость не бросалась в глаза. Дамы, с которыми он встречался на пикниках, считали его мыслящей личностью, и даже на званых обедах он сходил за «умника». Да и я, человек, который рассматривал его под микроскопом, порою надеялся, что он все-таки обнаружит хоть какой-нибудь талантишко, способный одарить его удачей и счастьем, а разве не ради этого я старался? Он был так мил и продолжал оставаться таким милым, что самое его обаяние внушало мне эту мысль, и в течение первых месяцев я и вправду верил, что ему еще улыбнется фортуна…

То были изумительные месяцы; Нойз не расставался со мной, и чем больше времени мы проводили вместе, тем больше он мне нравился. Его глупость составляла часть его очарования — она была прекрасна, как его ресницы. И он был так весел, так счастлив со мной, что сказать ему правду было бы все равно что перерезать горло какому-нибудь кроткому зверьку. Сначала я не мог понять, что вложило в эту очаровательную голову бредовую мысль, будто в ней содержатся мозги. Постепенно я понял, что это было лишь мимикрией — бессознательным обманом с целью освободиться от родительского дома и конторского стола. Нельзя сказать, что бедняга Гилберт не верил в себя. В нем не было ни капли лицемерия. Он был убежден, что у него действительно есть «призвание», тогда как я считал, что его украшало именно отсутствие оного и что немного денег, немного свободы и немного развлечений превратят его в безобидного бездельника. К несчастью, денег ждать было неоткуда, а так как перед ним маячил конторский стол, он не мог отложить свои литературные опыты. Его писанина была ужасна, и сейчас мне понятно, что я знал это с самого начала. Однако нелепо было бы решать судьбу человека по результатам первого опыта, и это несколько оправдывало то, что я откладывал свой приговор, а возможно, даже слегка поощрял Нойза: ведь чтобы расцвести, человеческое растение нуждается в тепле.

Как бы то ни было, я продолжал придерживаться этой точки зрения и добился продления испытательного срока. Когда я уехал из Рима, он отправился со мной, и мы беззаботно провели восхитительное лето между Капри и Венецией. Я сказал себе: «Если в нем что-то есть, то это обнаружится именно теперь». Так и получилось. Он никогда не был так очарован и так очарователен. Во время нашего путешествия бывали минуты, когда казалось, что красота, рожденная плеском морской волны, отразилась на его лице, но, увы, лишь для того, чтобы вылиться в потоке бледных чернил.

Однако пришло время запрудить этот поток, и я знал, что, кроме меня, сделать это некому. Мы возвратились в Рим, и я пригласил его к себе — я не хотел, чтобы он оставался один в своем пансионе, когда ему придется отказаться от своих честолюбивых замыслов. Разумеется, решив посоветовать ему оставить литературу, я полагался не только на собственное суждение. Я посылал его сочинения разным людям — и издателям, и критикам, — но они всякий раз возвращали их с одинаковым ледяным молчанием. Да и о чем было говорить?

Признаюсь, я никогда не чувствовал себя так скверно, как в тот день, когда вознамерился поговорить с Гилбертом начистоту. Легко сказать себе, что мой долг— разбить надежды бедного юноши, но хотел бы я знать, бывал ли случай, чтобы добровольная жестокость не оправдывалась подобными аргументами? Мне всегда претила необходимость присваивать себе функции Провидения, а когда я вынужден это делать, я предпочитаю, чтобы они не были связаны с необходимостью кого-то уничтожить. Да и, в конце концов, кто я такой, чтобы всего лишь после годового испытания решать, есть ли у бедняги Гилберта талант или нет?

Чем больше я думал о той роли, которую решился исполнить, тем меньше она мне нравилась, и она понравилась мне еще меньше, когда Гилберт сел напротив меня и свет лампы упал на его откинутую голову — точь-в-точь как сидит сейчас Фил… Я просматривал его последнюю рукопись, и он это знал; знал он также, что его будущее зависит от моего приговора — на этот счет у нас с ним было молчаливое соглашение. Рукопись, а это был роман — если хотите знать, его первый роман! — лежала на столе между нами; он наклонился вперед, положил на нее руку и посмотрел на меня так, словно от этого зависела вся его жизнь.

Глядя на рукопись, чтобы не встречаться с ним глазами, я встал и откашлялся.

«Дело в том, мой дорогой Гилберт… — начал я. Тут я увидел, что он побледнел, но тотчас же вскочил и посмотрел мне прямо в лицо. — Помилуйте, не надо так волноваться, друг мой. Я совсем не собираюсь разносить вас в пух и прах».

Его руки легли мне на плечи, и он засмеялся с высоты своего роста с какой-то убийственной веселостью, поразившей меня в самое сердце.

Он держался с таким достоинством, что я не мог продолжать эти жалкие рассуждения о своем долге. Я вдруг представил себе, какие страдания причиню другим, заставив страдать его: прежде всего самому себе, ибо отправить его домой значило потерять его, но особенно бедной Алисе Ноувелл, которой я так стремился доказать свое усердие и желание быть полезным. И в самом деле, казалось, что, предавая Гилберта, я вторично предаю ее…

Но тут мне вдруг пришла в голову мысль, которая, подобно молнии, озаряющей весь горизонт, открыла мне, что произойдет, если я солгу Гилберту. Я сказал себе: «Он на всю жизнь останется со мной», а ведь я еще не встречал никого — ни мужчины, ни женщины, — кто был бы мне необходим на подобных условиях. И этот эгоистический порыв решил все. Мне стало стыдно, и, чтоб избавиться от этого чувства, я сделал шаг вперед и очутился прямо в объятиях Гилберта.

«Все прекрасно, и вы напрасно беспокоитесь!» — воскликнул я, глядя на него снизу вверх, и, пока он крепко сжимал меня в объятиях, в то время как я внутренне сотрясался от смеха, я на секунду ощутил самодовольство — оно, как полагают, сопутствует праведным. Черт побери, не так уж плохо доставлять людям радость!

Разумеется, Гилберт захотел пышно отпраздновать свое освобождение, но я отправил его изливать свои чувства в одиночестве, а сам лег спать, чтобы избавиться от своих. Раздеваясь, я задумался над тем, каково мне будет завтра: ведь самые лучшие чувства порою оставляют неприятный осадок. И все же я не жалел о случившемся и намеревался осушить бутылку, даже если вино окажется безвкусным.

Я еще долго не спал, с улыбкой вспоминая его глаза — его счастливые глаза… Потом я заснул, а когда проснулся, в комнате был ледяной холод; я резко привстал и увидел те, другие глаза…

Прошло три года с тех пор, как я их видел, но я думал о них так часто, что был уверен: они больше не смогут застать меня врасплох. Но теперь, увидев перед собою эти красные насмехающиеся глаза, я понял, что никогда не верил в их возвращение и снова совершенно беззащитен перед ними… Как и прежде, меня ужасала именно дикая бессмысленность их появления. Какого черта им нужно, почему они вдруг явились мне сейчас? Годы, прошедшие с тех пор, как я их видел, я прожил более или менее беззаботно, хотя даже самые неблагоразумные мои поступки не были настолько дурными, чтобы привлечь к себе их дьявольское внимание; а уж теперь я, можно сказать, вступил на путь истинный; но это обстоятельство почему-то делало их еще страшнее.

Однако мало сказать, что они были так же отвратительны, как раньше: они стали еще хуже. Хуже ровно настолько, насколько более гнусный смысл вкладывал в них мой собственный опыт. И тут я понял то, чего не понимал прежде: эти глаза стали такими отвратительными не сразу, их гнусность росла, как коралловый риф, крупица за крупицей, она складывалась из множества мелких низостей, которые накапливались постепенно, год за годом. Да, теперь мне было ясно: их сделало такими мерзкими именно то, что они становились мерзкими постепенно…