Да и сдается мне, что затея эта окончательной викторией пока не увенчалась.
Отчего, например, хлещется и хлещется в деревне своей, в глуши, в Тмутаракани одержимый братец мой? Запалился уже на службе этой, до лихорадочного блеска в глазах. А дли себя лично за многие годы так и не нажил ни палат каменных, ни ковров пламенных.
А сам я?.. Зачем все строю свои «дома», горожу низкорослую «улочку», населяю ее чудаками и простофилями? Ведь знаю же: заслонят «улочку» кварталы многоэтажных, многотомных, современных «зданий» — и будут из окон их свысока поглядывать на обитателей моей «улочки» положительные, благоразумные жильцы…
Больные наши косят газон.
Выпросили у старичка служителя зазубренную литовку, рвут ее из рук друг у дружки: «Дай-кось мне — хоть рядок пройду!»
После дождей наросла трава, у мужиков душа затосковала: больница то областная, лежат здесь преимущественно сельские жители, крестьяне, и возраст самый тягловый — от тридцати до сорока лет.
Косят. Выхваляются друг перед другом. Не показывают виду, что стреляет каждый взмах то в поясницу, то в плечо. Орлы!
Срамят владельца инструмента, дядю Федю.
— Что ж ты, хрыч старый?! Отбить полотно — руки отсохли?
— Ну! Ею не траву косить — кочаны капустные тяпать!
Дядя Федя покуривает на скамейке, поплевывает, кивает согласно багровым, пористым носом: так-так… верно. Инструмент не его, казенный. Вот пусть и отбивают, кому надо. Главврач пусть отбивает.
Теплынь. Благодать. Почти все отделение на улице. Некоторые, здесь уже образовавшиеся, парочки вообще подались в кустики, под забор частного сектора — дружить.
Строжиться, загонять в помещение сегодня некому. Воскресенье, беспроцедурный день. Из медперсонала в отделении только дежурный врач да сестра. А кабинет врача на другой стороне здания.
Остриженный под машинку парень, голова перевязана, прямо тут, на скамейке, принародно обнимает тонкую женщину в цветастом платье, тискает ее, прижимает к себе. Подружка, наверное, проведать пришла.
Сверху, с пятого этажа ему кричат:
— Ты! Задавишь! Чо жмешь-то, чо жмешь! Парень поднимает голову:
— Не задавлю! Я же не этот… не илигатор! Женщина смеется из-под руки парня.
Впереди меня по дорожке, взявшись под руки, движутся три тети в больничных халатах. Такие широкие — не обойдешь.
Средняя негромко рассказывает подружкам:
— Ну, присмотрелась я… мужичонка вроде неплохой, подходящий вроде. Ну, сошлися, стали жить…
Я сбавляю шаг — неудобно подслушивать чужие откровения.
И тут из-за тетушек выворачивается навстречу мне Гена.
Что-то он сегодня слишком перекособочен. И левую руку, согнутую, держит так, словно бережет после перелома. Но глаз у Гены веселый, интригующий.
— Яковлевич! — говорит он. — Я вот что думаю: пора нам в самоволку.
— Ох, пора, Гена, пора! — вздыхаю я.
— Тогда… не обидься только — слетай в палату за стаканчиками. И зажевать чего-нибудь. Мне самому в корпус нельзя, — он показывает подбородком куда-то под мышку, мигает: — Я тут в монопольку, понял, смотался в ихнюю, в деревенскую… Вынесешь — а я тебя под кустиком подожду.
Мы с Геной уютно расположились под кустиком. За спиной сдержанно пошумливали корпуса больницы. Впе реди лежала «деревня» — деревянные кварталы ближнего пригорода, — полого сбегала вниз, к далекой, бледно голубеющей реке. После недавнего дождичка земля парила. Восходящие токи струились, дрожали — и дрожали, словно бы неспешно плыли куда-то крыши домов, деревья, скворечники.
Гена достал из-за пазухи бутылку грузинского вина «Эрети», прочел на этикетке: "Двенадцать градусов".
— Самое то… для калек. Говорят, на Кавказе детям лают. И обезьянам в зоопарке. Не хватает у них чего-то в рациноне — добавляют для бодрости.
— Надо бы Василия Ивановича пригласить, — нерешительно предложил я.
— Не пойдет! — мотнул головой Гена. — Он мужик, вообще-то, неплохой, но не пойдёт… с работягой. Если бы еще городской начальник был, а то наш, деревенский. Они там, понял, от таких, как я, берегутся. И правильно делают. Авторитет!
— От каких таких? От героев-то соцтруда?
— Да какой и герой! Это я для Иваныча специально…
— Соврал, что ли? — удивился я.
— Насчет героя только, — сказал Гена. — А вообще-то орден у меня есть. Мне в позапрошлом году, за уборочную, веселых ребят повесили.
Я не понял его.
— Ну, Знак Почета, — пояснил Гена. — Не знал разве? Его у нас так называют. — Он вдруг словно заизвинялся: — Да ведь хлеб той осенью был — страшенный! Захлебывались им, сам знаешь… У нас тогда одному Комбайнеру Героя дали, еще одному и директору совхоза — по Трудовому Красному Знамени, а мне — Знак Почёта.
— И сказал бы про Знак Почета. Зачем дурачился-то? Вполне достойный орден.
Гена и сам, видно, гордился орденом. И оттого, наверное, еще больше заизвинялся:
— Да мне как раз машину новую дали. Прям с иголочки. И ты знаешь — хоть бы раз за всю уборку чихнула. Я и понужал. От темна до темна. Да чо там до темна — и по темну тоже.
Оті выпитого вина ли, от пейзажа деревенского, лежащего перед нами, или от воспоминаний о прежней горячей работе (а скорее — от всего вместе), сделалось Гене грустно. Он закурил было, но и папироску, не докончив, ткнул в землю.
— Яковлевич, — сказал тихо. — А что впереди будет? С нами-то?
Впереди?.. Я знал, что будет с нами впереди. Отлетели мои гамлетовские вопросы (господи! да там гамлетовского-то)… А то самое и будет. Будем подниматься со скрежетом зубовным. Будем кряхтеть и гнуться, и распрямляться, и, взяв себя за шкирку, тащить и тащить вперед! То, что растеряли, не возвратишь, а с тем, что приобрели, придется жить. Надо! Значит, будем жить, пока… пока не оторвем спою раковину от стенки.
Но обо всем этом я не мог сказать Гене. Длинно. Да и бодрячеством прозвучало бы, красивостью.
Я сказал ему полуправду:
— Впереди будет лучше. Гена.
— С какого такого крюка? — усмехнулся он.
— А вот нам еще выйти отсюда предстоит. Разве это не лучше?
— Ты баптист, однако, Яковлевич, — сказал Гена. — Все у тебя распрекрасно.
Прилетела сизая кукушка, села на железный столбик ограды, совсем близко, метрах в пяти. Я загадал, как в детстве: «Кукушка, кукушка, посчитай, сколько мне жить».
Кукушка откуковала восемь раз, умолкла было, по потом, почесав клювиком под мышкой, отмерила еще один год.
Я почему-то обрадовался этой скромной добавке.
— Вот же сволота! — плюнул Гена. — Пожадничала! — Он зашарил в траве камешек.
Выходит, тоже загадывал.
— Не надо, — удержал я его руку. — Это не твоя. Твоя еще летает.
— Ладно, — сказал Гена. — Черт с ней…
Кукушка снялась и полетела. Над огородами, над крышами — в сторону зарозовевшей в предзакатных лучах Оби.
ГДЕ ТЫ, АИСТ?
Итак, демографический взрыв, как выяснилось, нам больше не грозит.
И стало быть, карточная система в двухтысячном году — тоже.
Как говорится, всем хватит хлеба с маслом. Можно не волноваться и не пороть горячку.
А то одно время крепко народ пугнули этими скороспелыми прогнозами. Пугнули, в основном, западные философы и социологи. Они, вообще, большие любители по всякому поводу караул кричать. То сушь великую напророчат, то глад, то мор.
Вот и с этим демографическим взрывом. Посеяли ведь панику, канальи! Вплоть до того, что отдельные узкомыслящие граждане начали сливочное масло скупать и в холодильники прятать. Как будто возможно в холодильниках сохранить масло до двухтысячного года.
Спасибо нашим ученым. Все же не зря они свой хлеб едят. Сумели-таки все трезво проанализировать, подсчитать и повернули, в конце концов, общественность лицом к насущным проблемам.
Обнаружилось, что в пылу этой дискуссии о перенаселении мы чуть было не проморгали реальной угрозы. Какой там, к лешему, демографический взрыв, когда у нас, оказывается, рождаемость падает и уже не хватает рабочих рук. В городах повсюду царит «айн киндер систем», в детских садиках — недоборы, а встретить на улице живого первоклассника стало так же трудно, как космонавта.