— Ну, вижу… Что?

— Как что? Смотрите: даже с боков миллиметра на полтора до риски не достает. А в середине еще впадина, тут вогнутый мениск образуется. Это же минимум грамм семь не долито.

— Я вам точно налила, — обиделась буфетчица. — Я вам долью, раз вы такой… Но я вам точно налила.

А тут еще этот тип, что слева, качнулся к Смородину:

— Здрря, браток… Здрря. Тисснейший челаэк, Люся… Тисснейший.

— А вы не вмешивайтесь, — окрысился Смородин. — Стоите — и стойте! — И к буфетчице — Да не надо мне доливать! (Он тоже обиделся). Что я — обеднею. Я же по-человечески с вами, я же не контролер какой. Ну нельзя же так, честное слово! Вы посмотрите сами-то, посмотрите…

Это он зря подчеркнул, что не контролер. Ему, может быть, наоборот, следовало построже: «Стоп! Контрольная покупка». На арапа ее взять. А он замямлил.

— Нечего мне смотреть, — сказала буфетчица и переставила мензурку обратно на прилавок, — Вот мой рабочий стол. Я здесь разливаю. Глядите — ровно.

Она глянула в мензурку сверху вниз, под углом градусов в семьдесят. Смородин опешил:

— Да при чем здесь рабочий — не рабочий? А если вы на пол поставите?

— Зачем мне на пол ставить? Вот мой рабочий стол — и все равно.

А тип снова:

— Тисснейший челаэк… тисснейший…

— Да иди ты!.. Ханыга! — взвился Смородин.

— Вы человека-то не оскорбляйте! — одернула его буфетчица. — Пейте себе — и до свидания. — Она булькнула коньяк обратно в стакан.

— Нет, уж позвольте! — запротестовал Смородин. — Позвольте!

Он схватил мензурку и — то ли от спешки, то ли потому что руки у него ходуном заходили, — вдруг выронил ее. Мензурка брякнулась на прилавок и — вдребезги.

— Да что же это вы делаете?! — растерялась буфетчица. — Чем же я торговать теперь буду?!

Смородин сразу же понял, что пропал. Все! Наступление захлебнулось. Гол влетел в свои ворота. Только что стоял у прилавка борец за справедливость, и вот его больше нет, а есть алкаш, забулдыга, хулиган.

— Ладно, — хрипло сказал он. — Сколько стоит эта поганая посудина?

— Поганая! — страшно оскорбилась буфетчица, как будто Смородин сказал так не про мензурку, а про нее. — Поганая ему!.. Другие пьют — не поганая, а ему поганая!.. Рубль пятьдесят она стоит.

Илья Петрович дрожащими руками отсчитал деньги: бумажный рубль и еще полтинник. И опять — выронил монету.

— Что ты мне их швыряешь! — зло закричала буфетчица. — Насвинячил тут, да еще швыряет, видите ли!

Двое амбалов в спортивных куртках поднялись из-за столика.

— Че такое, Люсь? — спросили. — Че он тут возникает?

— Да вот привязался… алкаш! Посуду мне разбил.

— А ну, пошли! — сказали амбалы, беря Смородина под руки.

— Пусть сначала коньяк свой выжрет, — напомнила Люся.

— Не буду я пить, — сказал сквозь зубы Смородин. — И отпустите руки. Сам уйду.

— Я те уйду! — закричала Люся. — Давай трескай. Знаю я вас. Накатаешь потом телегу…

Один из амбалов освободил Смородину правую руку.

— Хлебай по-быстрому, — сказал.

Господи боже ты мой праведный! Никогда еще в жизни Илью Петровича так не унижали. Едва не плача, чувствуя, как горячо закипает в глазах, он выпил коньяк. Да какое там выпил. Горло ему перехватило, закашлялся он, подбородок себе облил.

— Тьфу! — плюнула буфетчица. — Смотреть-то противно! А еще туда же — права качает.

Амбалы-добровольцы, широко шагая, повлекли Смородина из кафетерия. А тот обиженный ханыга гнался сзади и все пинал его, пинал — под коленки. То есть он, может быть, норовил пнуть повыше, но от бессилия не мог высоко поднять ногу — терял равновесие. И поэтому угадывал под коленки. У Ильи Петровича подсекались ноги — и он волокся, мешок-мешком, на полусогнутых.

…Ослепший, раздавленный, оплеванный, Смородин очутился на улице. В первое время он даже не различал прохожих — какие-то тени скользили мимо. Он ни о чем не думал. В голове клубился горячий дым, и только два слова вспыхивали в этом дыму: «Боже мой!.. Боже мой!.. Боже мой!..»

Потом он двинулся. Сделал шаг, качнувший его в сторону, другой, третий — выровнялся и пошел. Не домой. Никуда. Бесцельно. Просто пошел — и все.

Ноги сами привели Илью Петровича в знакомый по прежним временам шумный «Ветерок». Знакомая буфетчица Клава, глянув на его потерянное лицо, привычной скороговоркой спросила:

— Сто пятьдесят — двести?

— Стакан покажет, — машинально ответил Смородин.

— Значит — полный, — сказала Клава, привычно не доливая стакан на полпальца.

…В этот вечер в «Ветерке» имелся широкий ассортимент. Так что Илья Петрович после «Рубина» выпил еще и вермута, и портвейна, и «заполировал» сверху «Розовым крепким».

И все было как раньше. Только закусывать Илье Петровичу пришлось нелюбимыми конфетками, потому что фирменные сухарики он перестал поджаривать месяца три назад.

ВСТРЕТИЛИСЬ ТОЛЯ И ГРИША…

Писатель Толя и бригадир монтажников Гриша подружились. Мы столь фривольно называем их потому, что сами они друг к другу именно так впоследствии обращались.

Подружились они на отдыхе, в писательском доме творчества. Для непосвященных это может странным показаться и даже неправдоподобным — для тех, кто думает, что писатели живут в замках из слоновой кости или отгорожены от народа непреодолимой стеной. По крайней мере, в своих собственных творческих домах.

Так вот — чтобы исключить недоразумения: когда не сезон, в этих самых домах отдыхают шахтеры, доярки, железнодорожники, строители. Попадаются иногда и писатели.

Толя и Гриша сошлись на той почве, на которой чаще всего сходятся русские люди. Писатель накануне встречался, по случаю заезда, с местными коллегами, маленько переборщил — и с утра чувствовал себя неважно: мотор плохо тянул, и голова побаливала.

Бригадир тоже был не в лучшей форме.

После завтрака вышли они вместе прогуляться по городку, похрустеть осенними листиками. Пошли рядом. Познакомились.

— Ну что, Григорий, — не знаю отчества, — сказал в одном месте писатель. — Может, по пятьдесят грамм? — и кивнул головой в сторону открытой рюмочной.

— Я не против! — легко согласился бригадир. — Меня на это дело уговаривать не надо.

Вошли.

— Только уж что по пятьдесят, — сказал Гриша. — Давай по сто пятьдесят. В честь знакомства.

— Нет, старик, — отказался писатель. — Душа-то, она широкая — примет. Да вот организм узкий — сопротивляется.

— А я возьму. Меня пятьдесят даже не щекотят.

Взяли они — каждый свою дозу, выпили, закурили: бригадир — «Беломор», писатель — сигаретку «Элита». Закурили — разговорились. Оказалось, между прочим, что они одногодки, — оба с тридцать девятого. Хотя внешне — никто бы не подумал. Бригадир Гриша здоровый был, краснощекий, глаза голубые, чистые, с веселой сумасшедшинкой. Писатель Толя — небольшой, сухощавый, с залысинами, под глазами мешочки.

Толя докурил сигарету, шевельнул левым плечом, поморщился:

— Пожалуй, старик, я еще пятьдесят приму.

— На вторую ножку! — оживился Гриша. — Ну, тогда и я повторю.

С тех пор у них и повелось.

Писатель Толя приехал сюда поработать. Работал он над новой книжкой коротких новелл, в два-три дня «доколачивал», как сам выражался, сюжетик и тогда позволял себе расслабиться — посидеть вечерком в баре.

Бригадир Гриша должен был лечить радикулит. Но он еще дома, перед отъездом, почувствовал себя хорошо и, в силу беспечности характера, решил на лечение плюнуть. О чем и объявил весело уже на следующей встрече:

— А я, Толик, курсовку свою выбросил. Псу под хвост. Помнишь, как у Василия Шукшина: «свернул трубочкой — и сунул». — Гриша знал литературу. А Шукшина особенно уважал.

— Не зря ли, Гриша? Смотри: погусарствуешь здесь — а он тебя дома опять догонит.

— Ну и хрен с ним. Догонит — тогда и полечусь… Ты посмотри, что вокруг делается! — (А вокруг, правда, бушевала осень — такая, что под сердцем щемило). — И чтобы я — каждый день на процедуры? Да гори они!