— Почему всегда так получается… — жаловался он. — Вы все время ускользаете от меня. Почему я не могу удержать вас за обе руки…

— Почему не можете? — поддразнивала она его.

— А разве вы пытались это сделать? Кто вам мешает?

— Вы сами знаете, почему я не могу.

— Нет, не знаю, Мартин! Почему вы так давно не были у меня в ателье? Вы как будто избегаете меня.

Вместо ответа он в свою очередь спросил: — Мая, вы сейчас одна?

В этом вопросе отразились все его сомнения, в нем был и ответ.

— Да, я одна, — ответила Мая.

— А черный акт — как он поживает? — спросил Мартин, словно осмеливаясь не поверить.

— Замечательно! Я не завидую вам, писакам, что вы должны всегда одинаково держать перо в правой руке. Когда я работаю, похлопываю, растираю и разглаживаю глину обеими руками, только тогда я чувствую, для чего у меня на каждой руке по пять пальцев; мне нужны и ладонь, и кончики пальцев с их подушечками; невооруженная рука, Мартин, — это самый совершенный, самый изумительный инструмент на свете, и в то же время такой простой! Посмотрите на них! — Мая поднесла к его глазам растопыренные пальцы обеих рук. — Они еще не высохли, еще дрожат — я никак не могла оторвать их от глины.

Но Мартин представил себе не глину, а живую бархатистую кожу черного Боба, живую модель на возвышении, он стоит неподвижно и покорно, защищая рукой глаза. Только Мая распоряжается им, как полновластная хозяйка. Она касается его плеч, его рук, придавая им нужное положение.

— Пусть он подойдет к экрану! — ревниво воскликнул Мартин. — Скажите ему, чтобы он тоже подошел к экрану!

По лицу Май пробежала тень; он увидел эту тень на изображении раньше, чем услышал удивленный голос Май:

— Но ведь его здесь нет! Разве я вам не сказала этого? Я здесь одна, Мартин, повторяю вам!

— Я вам верю, — произнес он, — как земля верит солнцу. Только скажите мне, пожалуйста, почему же у вас руки мокрые от глины? Разве можно работать без натуры? Объясните, как же это так? Пусть мне будет стыдно, смейтесь надо мной, презирайте меня за то, что посмел подозревать вас…

Лицо Май снова посветлело — все изображение стало как будто ярче.

— Дело в том, — сказала она, — что мне больше не нужен живой Боб. Во время работы я представляю его так же хорошо, как если бы он стоял передо мною, даже лучше. Поверьте, я изучила его вдоль и поперек. Я знаю его лучше, чем он сам себя. Он весь у меня перед глазами, в кончиках пальцев, даже во сне я продолжаю работать над его актом, чтобы скорее отлить его из бронзы. Вас это интересовало, Мартин?

— Да, меня это интересовало, — закричал он, довольно!

И правда, с него этого было довольно. Надо было иметь мозг из стекла, чтобы не понять всего. Как это унизительно! Мартину хотелось бросить в лицо Мае вызов:

— Он или я! Я не желаю больше, чтобы меня водили за нос!

Обиженный и оскорбленный в своей надменности белого человека, Мартин сказал Мае еще большую грубость. Расстояние, разделявшее их, развязало ему язык. Он никогда не посмел бы сказать ей ничего подобного в глаза.

— Можете подавиться вашим Бобом, я ничуть вам не завидую, мне уже все равно!

Мартин тут же пожалел о том, что сказал, но было поздно. Он увидел, как Мая протянула руку, словно защищаясь, но это она просто подняла руку, чтобы повернуть выключатель. Изображение погасло, серебристо-серая поверхность в рамке заблестела сурово и насмешливо.

Мартин поклялся, что в последний раз говорил с Маей, что больше он никогда, никогда не переступит порог ее дома, никогда не будет вызывать ее на экран. Три дня он крепился, а в субботу вечером снова сидел среди ее друзей за круглым столом в стеклянном ателье, слегка затененном занавесками и портьерами. На полках и в шкафах в беспорядке были нагромождены всевозможные этюды и копии ее прежних работ — бюсты, торсы и миниатюрные скульптурные группы. Там же стоял и «Крылатый» в нескольких вариантах, как законченный, пройденный этап, уже принадлежащий прошлому, к которому молодой художник не хочет возвращаться, потому что для него имеет значение только то произведение, над которым он работает сегодня.

Это Маино «сегодня» стояло, как призрак, на возвышении, завернутое в мокрые тряпки. Под ними подсыхала черная фигура, которой Мая придала облик Боба. Стоило Мартину случайно посмотреть в ту сторону, как у него болезненно сжималось сердце. Он чувствовал себя оскорбленным и незаслуженно обиженным. Он знал, что Боб сегодня не придет, потому и принял Маино приглашение; но он совершенно упустил из виду, что негр будет сидеть тут, спрятавшись под покрывалом, и оттуда как бы издеваться над ним, эта черная шкура над белым человеком! Мартину не нравились ни чай, ни пирожные, ни южные фрукты. Каждый раз, когда его взгляд падал на глиняное чучело, он приподнимался в кресле, готовый уйти. Но, посмотрев на Маю, он снова садился.

Нет! У него не хватало сил покинуть ее!

Разговор шел об отъезде новой группы нелров, который намечался на ближайшие дни. Они отправлялись в Новый Робсон — портовый город в одном из девяти искусственных заливов, вырванных с помощью атомной энергии из компактной массы африканского материка.

— Если бы я был негром, — сказал художник, по имени Барвинек, — я ни за что не покинул бы своей родной страны! Чем объяснить их бегство? В чем дело? Чего им еще у нас не хватает?

Барвинек любил негритят. Он рисовал их на стенах и потолках яслей и детских садов; говорили, что под его рисунками маленькие дети чувствуют себя особенно хорошо, и поэтому он был всегда занят по горло.

— Если бы здесь был Боб, он ответил бы на твои вопросы, — произнес задумчиво художник Микулаш, специалист по изображению морской фауны и флоры. — Энтузиасты! Пионеры! Архитекторы, врачи, гидро-, агро-, и аэротехники — и все одна молодежь!

— Можно было бы говорить о неблагодарности, если бы… если бы…скульптор Эрскин улыбнулся, — если бы их не влекла мечта, вековая мечта о чем-то, чего уже нет!

Эрскина называли Бородачом — у него была русая развевающаяся борода, которой он очень гордился и которая привлекала всеобщее внимание.

Он являлся автором проекта стометровой скульптурной группы; эта группа изображала Старый и Новый свет пожимающими друг другу руки через океан.

— Ты думаешь, что они мечтают о городах, которые мы понастроили в Африке? — спросил Берти, известный художник-миниатюрист. — Я тоже не прочь туда поехать. Движущиеся тротуары, бунгало среди пальм, городской дождеороситель, прогулки на слонах, по улицам ходят на цепочках львы и тигры…

— Они мечтают не о городах, — снова улыбнулся Бородач.

— Значит, о девственных лесах? О джунглях? Об охоте на антилоп? поинтересовался Микулаш.

— О работе! — ответил всеведущий Бородач.

— Мы делимся с ними всем, делимся и работой! — проворчал Мартин так сердито, что все обернулись к нему.

— Я говорю о физической работе! — пояснил Бородач, делая вид, что не расслышал слов Мартина. — Они тоскуют по ло… ла… лопатам, или как там они называются. Мускулы их томятся в бездействии и жаждут сладостной усталости, как олень — ключевой воды, такой усталости, какую может только почувствовать человек, поднимая вручную тяжести…

— А разве кто-нибудь запрещает им уставать? — удивился Барвинек. — Пусть себе устают сколько им угодно; они могут, как и мы, расходовать свои силы в спорте, могут утомлять свои шоколддные тела и на специально для этого созданных заводах, где работают вручную. Там имеются инструменты и орудия с ручками и без ручек; пользуясь ими, можно устать до изнеможения.

— Основной причиной их отъезда, я думаю, является почти законченное преобразование Сахары! — проговорил до сих пор молчавший толстый Баумрук. Он тоже был художник. Сюжеты для своих картин он черпал из истории эпохи капитализма.

Было жутко и в то же время смешно смотреть, как изображенные на его полотнах небоскребы, стиснутые в друзы, сталкиваются и отталкиваются, мешая друг другу, сами себе и солнцу, ветру и звездам, и улицы только на один миг освещает упавший в полдень на их дно луч солнца… Лачуги Гарлема рядом со стометровым доходным домом, негритянская церковка рядом со сточным каналом, между фонарем и бензиновой колонкой дырявая шляпа на мусорной куче — вот сюжеты его картин.