Изменить стиль страницы

Гурко, приоткрыв рот, слушал. Протяжно и глухо выговорил:

— Т-а-а-к!

Степенно поклонился, видел — не будет из челобитья толку, слабенек против посадничихи Марфы и сам великокняжеский наместник. Бородатый дьяк говорит складно, да когда дождешься, что будет в Новгороде твориться все по воле великого князя. Доходил Гурко с челобитьем до самого владыки-архиепископа. Судит владыко только церковных людей, но Гурку выслушал: выслушавши же, промямлил в бороду: «Кесарево — кесареви, божие — богови». Что и к чему — Гурко не разобрал, владыкин же подьячий, потом, когда уходил Гурко со двора, растолковал — велит владыко давать оброк, каким изоброчила мужиков государыня Марфа. Только и оставалось бить челом вечу, а на вече слышал Гурко, тоже вертит всем Марфа с боярами да подголоски их — вольница.

Ушел Гурко, наместник с гостями вернулся в горницу. Князь Семен вздыхал, косился на дьяка — не в свои сани дьяк Степан садится; не ему указал великий князь суды судить, по-другому бы следовало с челобитчиком речь вести. Пообещать надо было рассудить все по правде, а когда — про то молчок, так бы дело и тянулось; теперь же увидят людишки — немочен наместник великокняжеский против боя, а немочен наместник — имени великого князя поруха. Дьяк Степан будто и не замечал косых взглядов князя Семена, заговорил о том, каких товаров навезли немцы.

Опять вошел холоп — пришел еще челобитчик, московский купчина. Купчину наместник велел вести в комнату, опасливо покосился на дьяка, не наговорил бы дьяк Степан еще чего не следует.

В горницу ступил человек, на плечах шуба, крытая лазоревым сукном, в руках держал кунью шапку с малиновым верхом, видно по одежде — купец. Повел жарко-рыжей бородой, загудел еще с порога:

— Такого, князь Семен, не видано и не слыхано. Ездили мы с товаром и в Кафу и в самый Царьград к басурманам-мухаммеданам, а этакого не видывали. Только и случалось такое в Смоленце, так то ж литва поганая.

От зычного голоса у слабого на голову князя Семена загудело в ушах, замахал на купца:

— Не рявкай, купец, не глухой.

Купец рассказал: зовут его Шестак, прозвищем Язык, пригнал из Москвы в Новгород обоз с зерном. Зерно продал дай бог, у немцев купил десять поставов цветного сукна и бархат и еще разной мелочи: ножей, заморских зеркалец, игл, серебряной нити. Собирался, благословясь, во вторник спозаранок тронуться в обратный путь, а в понедельник под вечер, на двор, где остановился, приехал сам степенный посадник Василий Онаньич с челядинцами, забрал все десять поставов сукна и бархат, оставил мелочь, сказал, что берет сукно за долг Шестакова кума Луки Бурмина, взял Лука в долг серебро, когда в прошлом году вместе с Шестаком пригонял в Новгород струг с зерном. Должок Василий Онаньич давным-давно получил с лихвой, продав пятьсот мер ржи, оставил ему ее кум Лука в заклад. А главное — не ответчик Шестак за кума Луку. Ходил он к купеческому старосте Марку Памфилову, кланялся купцам, сидевшим в судной избе у Ивана на Опоках, просил вступиться. Купцы повздыхали, сказали, что судят они свою братью, если тягается купец с купцом, а рассудить московского купца с посадником не могут.

Князь Семен запустил в бороду пальцы, сидел, потупившись, думал, как быть с купцом. Дело оказывалось куда замысловатее, чем с челобитчиком от мужиков со Студеного моря. Те, как ни верти, сидят на земле посадничихи Марфы, судом тянут к Новгороду, дело свое семейное, тут московского купчину обидели, великий князь своих купцов в обиду не дает, а как станешь рассуживать купца со степенным посадником.

Опять впутался в дело дьяк Степан. Сказал, что челом надо бить самому великому князю, в субботу едут они с Басенком в Москву, доведут князю Ивану, какие обиды творят в Новгороде московским купцам.

Шестак постоял, раздумывая, заговорил с дрожью, жалобно, кажется, вот заплачет:

— Бояре, да когда же такое учинится, что по Руси и за рубежом будет торговым людям путь чист? Который уже раз грабежчики товары грабят. В Смоленце было — ехали мы с кумом Лукой, пограбила нас шляхта, ни на ком не сыскалось. В Твери в прошлом году князя Бориса люди пограбили. В Новгороде посадник Василий Онаньич обидел. Как тут, бояре, торговать? Прежде было в Великом Новгороде купцам московским и честь и место, ныне без соли сожрать готовы. Того в толк не возьмут, чьим хлебом господин Новгород жив.

Ушел Шестак, дьяк сидел на лавке, у глаз стрелками лучатся веселые морщинки, лукаво подмигивал неизвестно кому. Князь Семен не утерпел, дела такие — хоть в гроб ложись, а дьяк прямо плясать готов, неизвестно с какой только радости. Не утерпел:

— Ой, дьяче, не радетель ты великому князю. Новгородские людишки на Москву волками глядят, и имя великого князя в прах топчут, а тебе веселье.

Дьяк Степан прицелился глазом, потер пухлые ладони:

— Не все волки. Есть в Новгороде у Москвы дружков довольно. Ай, мужик-рыбарь, что челом бить приходил на посадничиху Марфу, недруг Москве? А сколько в Новгороде людишек таких — тысячи.

С ватагой Егора Бояныча Упадыш и Ждан ходили все святки. Думали походить до водокрещений, а там врозь. Случилось однако, — с ватажными товарищами они спелись, о том, чтобы ходить отдельно от ватаги Упадыш не говорил, Ждан тоже молчал. На торгу ватага играла редко, после водокрещений пошли свадьбы, стало — только поспевай играть на свадебных пирках. На свадебном пирке и отыскал ватагу холоп посадничихи Марфы; завтра у государыни Марфы пир, зовет посадничиха ватагу к вечеру быть в хоромах: «А какие песни играть, смекайте, только не похабные, похабные хозяйка не жалует. За тобой, Егор Бояныч, послала, наслышана — молодцы твои умельцы играть великие песни».

Рад был Егор Бояныч чести, но вида не подал.

«В грязь лицом не ударим, песни играем не хуже других».

Когда перед вечером пришли на посадничихин двор, во дворе коней было точно в торговый день на конной площади. Между коней бродили боярские холопы, задирали дворовых девок, в шутку тыкали друг друга кулаками, кое-какие мерялись в стороне силой на поясах.

Закатное солнце заглядывало сквозь цветные оконца в столовую хоромину, полную гостей, багрово поблескивало на серебре. Стали ватажные товарищи на скоморошье место в простенке за изразцовой печью, ждали когда придет время играть. Гости гомонили за столом, стуча чарами, были уже под хмелем. Упадыш толкал Ждана локтем, шептал:

— Иван Овина. Земли за боярином тысяча с лишком обж, мужиков на бояриновой земле сидит девятьсот тягол. Седастый — Киприян Арбузеев, у него весь плотницкий конец в долгу, земли семьсот обж. Рыжие — бояре Иноземцевы, братья, богатством с самой посадничихой Марфой поспорят… Тот, с мятым носом, посадничихин сын Димитрий, рядом меньшой хозяйкин сын Борис…

Кое-кого из гостей Ждан знал, видел, когда играли в доме Микулы Маркича. Увидел и самого Микулу Маркича. Сидел он рядом с посадником Василием Онаньичем, опустив седеющую голову, по глазам видно — думал о чем-то своем, невеселом. Гости кричали наперебой, чуть не с кулаками лезли на одного дородного, в бархатном кафтане. Сидел тот, свесив на грудь сивую бороду, не поднимая глаз, тихо, будто про себя цедил:

— Ненадежно… шатко… страшно…

Упадыш шепнул:

— Захарий Овина, брат Иванов. Братья родные, а думы разные. Иван к Литве тянет, Захарий к Москве.

Киприян Арбузеев, выпяливая белки, тряс волосатым кулаком, кричал через стол:

— Пошто тебе, Захар, король не люб? Пошто? Или от Москвы великих милостей чаешь? Или пожалует тебе князь Ивашко за холопье твое усердие московским боярством? Или забыл, сколь ненасытна Москва?

Кто-то сказал:

— Дай сегодня Москве палец, завтра князь Иван всю руку отхватит.

С другого конца стола посадник Василий Онаньич выкрикивал:

— Кто от Москвы господин Великий Новгород защитит? Кто за вольности наши станет?

Ему в разных концах откликались:

— Король Казимир и паны радные защитят!

— Король Казимир с нами и вся Литва за вольности наши станут.