Изменить стиль страницы
Мы столпились в туманной церковенке,
вспоминали, молились и плакали,
как нечаянно двери бесшумные
распахнулись, и тенью лазоревой
ты вошла, о весна милосердная!
Разогнулись колена покорные,
прояснились глаза углубленные…
Что за чудо случилось отрадное!
Заливаются птицы на клиросе,
плещут воды живые под сводами,
вдаль по ризам колеблются радуги,
и не свечи мы держим, а ландыши,
влажной зеленью веет — не ладаном,
и, расставя ладони лучистые,
окруженная сумраком радостным,
на иконе Весна улыбается.
* * *
Моей матери
Людям ты скажешь: настало.
Завтра я в путь соберусь.
(Голуби. Двор постоялый.
Ржавая вывеска: Русь.)
Скажешь ты Богу: я дома.
(Кладбище. Мост. Поворот.)
Будет старик незнакомый
вместо дубка у ворот.

3 мая 1920, Кембридж

Русь
Пока в тумане странных дней
еще грядущего не видно,
пока здесь говорят о ней
красноречиво и обидно —
сторонкой, молча проберусь
и, уповая неизменно,
мою неведомую Русь
пойду отыскивать смиренно, —
по черным сказочным лесам,
вдоль рек да по болотам сонным,
по темным пашням, к небесам
бесплодной грудью обращенным.
Так побываю я везде,
в деревню каждую войду я…
Где ж цель заветная, о, где —
непостижимую — найду я?
В лесу ли — сумраком глухим
сырого ельника сокрытой —
нагой, разбойником лихим
поруганною и убитой?
Иль поутру, в селе пустом,
о, жданная! — пройдешь ты мимо,
с улыбкой на лице простом
задумчиво-неуловимой?
Или старушкой станешь ты
и в голубой струе кадильной,
кладя дрожащие кресты,
к иконе припадешь бессильно?
Где ж просияет берег мой?
В чем угадаю лик любимый?
Русь! иль во мне, в душе самой
уж расцветаешь ты незримо?
Жизнь
Шла мимо Жизнь, но ни лохмотий,
ни ран ее, ни пыльных ног
не видел я… Как бы в дремоте,
как бы сквозь душу звездной ночи, —
одно я только видеть мог:
ее ликующие очи
и губы, шепчущие: Бог!

Гроздь

Посвящается памяти моего отца

I. Гроздь

* * *
Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит!
Как тесно яблоки висят!
Как бы сквозь них, блаженно солнце светит,
стекая в сад.
И, сонный, сладостный, в аллеях лепет слышен:
то словно каплет на песок
тяжелых груш, пурпурных поздних вишен
пахучий сок.
На выгнутых стволах цветные тени тают,
на листьях солнечный отлив…
Деревья спят, и осы не слетают
с лиловых слив.
Кто выйдет ввечеру? Кто плод поднимет спелый?
Кто вертограда господин?
В тени аллей, один, лилейно-белый,
живет павлин.

1922

* * *
Придавлен душною дремотой,
я задыхался в черном сне.
Как птица, вздрагивало что-то
непостижимое во мне.
И возжелал я в буйном блеске
свободно взмыть, — и в сердце был
тяжелый шорох, угол резкий
каких-то исполинских крыл.
И жизнь мучительно и чудно
вся напряглась и не могла
освободить их трепет трудный —
крутые распахнуть крыла.
Как будто каменная сила —
неизмеримая ладонь —
с холодным хрустом придавила
их тяжкий шелковый огонь.
Ах, если б звучно их раскинуть,
исконный камень превозмочь,
громаду черную содвинуть,
прорвать глухонемую ночь, —
с каким бы громом я воспрянул,
огромен, светел и могуч!
Какой бы гром в ответ мне грянул
из глубины багряных туч!
* * *
Есть в одиночестве свобода,
и сладость — в вымыслах благих.
Звезду, снежинку, каплю меда
я заключаю в стих.
И, еженочно умирая,
я рад воскреснуть в должный час,
и новый день — росинка рая,
а прошлый день — алмаз.
Из блеска в тень и в блеск из тени
с лазурных скал ручьи текли,
в бреду извилистых растений
овраги вешние цвели.
И в утро мира это было:
дикарь, еще полунемой,
с душой прозревшей, но бескрылой,
косматый, легкий и прямой, —
заметил, взмахивая луком,
при взлете горного орла,
с каким густым и сладким звуком
освобождается стрела.
Забыв и шелесты оленьи,
и тигра бархат огневой, —
он шел, в блаженном удивленье
играя звучной тетивой.