Проснулся, когда в оконце порозовела слюда. Ополоснувши над лоханью лицо, отодвинул оконницу. В саду на молодой траве искрилась роса. В кустах сирени заливалась какая-то голосистая пичужка. На скамье под яблонькой увидал Онтониду. Встретились глазами. Онтонида вздрогнула, вскочила, задевая развевающимся летником кусты, торопливо пошла меж крыжовничных гряд.
Когда в церквах отошли обедни, Федор отправился бродить. В лазоревом небе (Федор подумал — будто Флоренция) ни облачка. Бревенчатые стены и надолбы крепости на той стороне реки под весенним солнцем выглядят новыми. На пустыре, близ старого скудельного двора у Ямской слободы, не протолкаться. У качель парни, посадские девки и женки. Сермяги вперемешку с зелеными, алыми, синими кафтанами и зипунами. На женщинах цветистые летники и расшитые ярко холщевые телогреи.
Из переулка с криком и гамом вывалились ряженые скоморохи, ударили в бубны, задудели в дуды, засвистели в сопели. Глумцы в расписных харях выскочили наперед с прибаутками, сзывали народ.
— Эй вы, схожая братия, сапожники, пирожники, кузнецы, карманные тяглецы, женки и мужики, умные и дураки, волоките веселым гроши. У кого брюхо пустое — потешим, у кого спина бита — утешим.
Со всех сторон повалил народ глядеть на скоморошье позорище. Ряженый в кику и раскрашенную бабью личину лицедей изображал купеческую женку, поджидавшую в светлице любовника. Подобрался не любовник — подьячий, холщовый кафтан, на поясе чернильница с песочницей, харя перемазана чернилами («ненароком, — пояснял скоморох-смехотворец, — забрел крапивное семя в купчинову хоромину ябеду настрочить»). Подьячий, облапив женку, норовил повалить. Появился купчина, дубиной охаживал и женку и подьячего.
В толпе купчину подбадривали:
— Во! во! подбавь!
— Ищо, ищо крапивному семени!
— Хо! хо! Лупи ябеду!
— И женке!
— Обошел мужик женку дубовым корешком!
У женки вывалилась набитая под одежду пакля.
Из толпы кричали:
— Он те жир сбил!
— Не будешь с крапивным семенем блудить!
Скоморох сбросил бабью личину и, поклонившись народу на четыре стороны, пошел с колпаком собирать даяния.
Красномордый детина — в черной однорядке, из-под суконной скуфьи торчат рыжие космы — сердито сплюнул:
— Бог вещает: приидите ко мне вси — и не един не двинется, храмы господни пусты стоят, а диавол заречет сбор — и многи обретутся охотники.
Вокруг красномордого зашумели:
— Не плюйся, диакон!
— Очи завидущие!
Дьякона вытолкали из толпы. Толкали с опаской, чтобы не сбить скуфью. Не то наживешь беды, — нещадно располосует заплечный мастер спину кнутом на торгу, а то и пальцы отсекут за посрамление духовного чина.
Румяный парень дважды гулко треснул дьякона в спину:
— Вот тебе село да вотчина, жадюга, чтоб тебя вело да корчило!
Дьякон поплелся прочь отплевываясь. Федор не стал смотреть дальше на скоморошье позорище. Направился к Днепровскому мосту. Обещал Дедевшину быть на пирушке, потолковать за чаркой.
У моста сидели в ряд нищие-калики, вопили, трясли лохмотьями, протягивали шелудивые обрубки.
— Подай, мастер!
— Мне татаровья ногу отсекли!
— В полонном терпении у ливонцев безмерно страдал!
Федор подал кое-кому из калик.
На полугорьи мастер остановился: в голубом небе белыми хлопьями носились голуби. Золотом горели медные главы на соборе Богородицы. По склонам холмов и в оврагах бурым стадом лепились курные избы с дерновыми крышами. Великолепие храма рядом с курными избами вызвало в сердце боль.
Двенадцать лет назад, вернувшись в Москву из-за рубежа, Федор подал в приказ челобитную, просил дозволения жить на Руси. Приказный дьяк, приняв бумагу, велел идти на митрополичий двор. На митрополичьем был допрос. Протопоп Ерема, ероша дикую бороду, спрашивал: не прельщался ли мастер, живя в чужих землях, проклятой папежской ересью, блюл ли посты. Заставлял Федора креститься по-православному. Расспросив, грамоты в приказ не дал: «В вере истинной не тверд», велел приходить в другой раз. Федор снес протопопице шелковый плат, протопопу — денег пять алтын, и тотчас же получил грамоту и наказ явиться к митрополиту.
Митрополит поручал Коню строить церкви. Присматривать за мастером владыко митрополит велел тому же протопопу Ереме. Когда Федор приносил чертеж, протопоп косил на мастера пьяными глазами, тыча пальцем в чертеж, спрашивал — не будет ли храм походить на поганое папежское или люторское капище. Потыкав, бубнил о древнем благочестии: храмы должно ставить по византийскому обычаю — оконца малые, краски потемнее, чтобы не о суетном думали православные за молитвой, но о страшном христовом судилище и адовых муках.
За работу Федора хвалили, но платили скудно, если возражал, — помня недавний выезд из-за рубежа, — упрекали шатостию в вере, обзывали латынщиком.
В строении церквей Федор достиг большого искусства. Но не о том думалось ему в скитаниях на чужбине. Он мечтал о каменных палатах и общественных зданиях, которые, украсив Москву, сделают ее прекраснее Флоренции и Рима.
Строил он церкви неохотно, и когда строил, часто вспоминал слова Окинфия Кабанова, ученика Феодосия Косого: «Не в храмах, златокумирнях идольских, дух божий обитает, но в сердцах человеческих, и дух тот — разум, отличающий человеков от бессловесных тварей».
Эти слова Федор вспомнил и сейчас. Мастер вздохнул. Стал неторопливо подниматься на гору.
8
Ондрей Дедевшин жил в старом городе. От Облонья вниз, к Родницкому оврагу и Пятницкому концу тянулись осадные дворы детей боярских и дворян. Помещики жили в поместьях и съезжались в город со скарбом и домочадцами, когда поднималась Литва и бирючи сзывали служилых и черных людей в город садиться в осаду.
У хозяев побогаче жили во дворах для обережения задворные мужики, кормившиеся — кто ремеслом, кто торговлей по мелочи, у кого победнее — дворы до времени стояли заколоченными.
Федор отыскал дедевшинский двор, тесный, с прогнившим заметом. Сквозь бурый прошлогодний бурьян буйно пробивались молодые лопухи. Замшелый дед отогнал кинувшегося навстречу мастеру лохматого пса, пошел впереди гостя к хоромам. Хоромы — у другого мужика изба краше. Плахи у крыльца прогнили, венцы перекосились, в красном оконце продранная слюда затянута пузырем. В сенях дед кашлянул, стукнув в обитую рогожей дверь, скрипучим голосом пробормотал:
— Господи Иисусе Христе сыне божий!
Дверь, взвизгнув, отворилась. Впуская Федора в хоромину, Дедевшин сердито метнул на деда глазами:
— Сколько раз, Онтон, говорено входить без молитвы и аминя.
— То правда, правда, кормилец, говорено, да батюшка твой покойный меня, холопа, иному учил, прости Христа ради, обыкнуть не могу.
Хоромина внутри наряжена небогато. Стол, пустой поставец, скрыня, на лавках вытершиеся полавники.
Дедевшин посмотрел на Федора, усмехнулся в щеголеватую бороду:
— Не красна изба углами, мастер, красна пирогами, а пироги печь девка Овдотька горазда.
Подвел Федора к сидевшему на лавке светлоусому человеку в желтом кунтуше.
— Из Кракова торговый человек Людоговский Крыштоф, о нем тебе не единожды говорил.
Светлоусый привстал, прижал к груди тонкие пальцы в золотых перстеньках. Приятным голосом сказал:
— Бардзо радый, что удостоился видеть великого муроля, о коем от пана Андрия наслышан немало.
Пришла бойкая девка, брови наведены до переносицы, щеки горят жаром, стала собирать на стол. Дедевшин, точно оправдываясь, сказал:
— Хозяйка в поместьишке осталась, мужиков семь дворов, да и те без хозяйского глаза вконец заворуются.
Купец сощурился на размалеванную девку:
— Пан Андрий во вдовстве не бардзо страждет!
Дедевшин придвинул гостям серебряные чары, себе взял оловянный достаканец. Федор подумал: «Скудно дворянин живет». На чарке прочитал резаную по ободку памятную вязь: «Девичьего монастыря игумения Малания челом ударила». Посмотрел на красивое лицо Дедевшина, чуть крапленную серебром смоляную бороду. «За бороду, лицо белое да другое что била игумения челом».