Изменить стиль страницы

Пошевелил ногами, зазвенела тяжелая цепь. Горько усмехнулся. «Как пса, на цепь посадили! С цепи спустят, велят Димитрашке дворец ставить».

В тюремном чулане потемнело, должно быть, заходило солнце. За дверью загремел засов. Вошел тюремный приказчик Петрушка Карась, в руках у Карася скляница, смотрел мимо Федора в угол.

— От лекаря-немчина, что к тебе наведывался, мужик принес. Велел: пусть-де мастер к ночи изопьет, а наутро хворь как рукой снимет.

Карась поставил скляницу на земляной пол рядом с колодой, наклонился, блудливо поблескивая глазами:

— Испей, Федор. Может, и в самом деле от лекарева зелья полегчает. — Тюремный приказчик ушел. В чулане потемнело совсем, в углу завозились крысы. Федор бросил в крыс щепой. «Как раз скляницу разобьют». Поднес питье к губам. Когда пил, горчило. Вытер губы. «Которое первый раз Мартин лекарство давал, не такое горькое было. Добрая душа лекарь».

Проснулся Федор среди ночи. Горели губы и жгло внутри. В чулане непроглядный мрак. Поднялся, гремя цепью, шагнул к бадейке с водой в углу. Нащупал корчик, зачерпнул воды, припав, жадно пил. Потом, стиснув зубы, лежал. Жар внутри становился нестерпимей. Звенело в ушах. До рассвета, гремя закованными ногами, метался на соломе. К утру звон в ушах стих и жар внутри не так палил. Только тьма стала застилать глаза. Потом тьма разорвалась. Тихо-тихо поплыли перед глазами башни и палаццо невиданного на земле города. О нем мечтал он, просиживая ночи над чертежами. Острая боль пронзила сердце. «Не отдал бы и этот город царь Димитрашка королю, как другие русские города отдает». Потом видел Онтониду. Она протягивала корчик. В корчике вода ледяная. «Испей, Федюша». Припал и, чувствуя, как сводит от холода все тело, пил.

Когда на короткую минуту вернулось сознание, был день. Федор увидел забранное железом оконце под потолком и склоненное лицо лекаря Мартина Шака. Он вспомнил город, что чудился в ночном видении. Хотел сказать лекарю то, о чем думал ночью в бреду: пусть хоть этот город царь Димитрий не отдает королю. Слова выходили с хрипом, через силу. Потом и железная решетка в оконце и лицо лекаря потонули во мраке.

21

К себе в дом лекарь Мартин Шак вернулся после полудня. Обычно багровое лицо лекаря выглядело серым. Шак долго ходил из угла в угол, жался, точно в ознобе, потирал мясистые руки. Подошел к полке с книгами, взял переплетенную в кожу тетрадь «Записки о виденном в Московском государстве». Присел к столу, писал:

… «Сегодня утром я направился в тюрьму, чтобы во второй раз навестить господина Конева. Получив от меня несколько монет, тюремщик предупредил, что узник находится в очень плохом состоянии. Это меня изумило, так как позавчера он чувствовал себя неплохо. Я вошел в камеру. Господин архитектор лежал на соломе. Глаза его были закрыты и даже царивший в помещении полумрак не мог скрыть страшной бледности, покрывавшей его лицо. Я спросил у тюремщика, посещает ли кто-нибудь узника. Он, запинаясь, ответил мне, что допускал к нему одного мужика, по прозвищу Лисица, который приносил пищу, изготовленную в доме архитектора. Я взял больного за руку, чтобы исследовать биение крови, и понял, что врачебная наука уже бессильна. Узник открыл глаза и посмотрел на меня потухающим взором. Вдруг он быстро заговорил. Это был бред, последняя вспышка уходящей жизни. Он говорил о каком-то прекрасном городе, которого нет на земле и который он должен построить. Его речь была пересыпана итальянскими и латинскими словами, обозначавшими, очевидно, понятия строительного искусства. Потом глаза его подернулись влагой, как бывает перед расставанием души с телом, и мне показалось, что сознание вернулось к нему. Но это была ошибка. Узник приподнялся и схватил меня за руку.

— Скажите царю, чтобы он не отдавал города полякам.

Я понял, что это было продолжение бреда. По телу умирающего пробежала судорога. Вдруг меня поразил странный запах. Взгляд мой упал на знакомую склянку с присланным мною лекарством. Она была почти пуста. Я поднес склянку к своему носу и тотчас же почувствовал горьковатый запах цикуты. Ужасная мысль меня поразила. Однако я действовал достаточно рассудительно. Спокойным голосом, хотя сердце мое пылало от ужаса, я спросил тюремщика, уверен ли он в том, что им было передано узнику именно лекарство, присланное с моим слугой. Он ответил мне положительно. Звание царского лекаря разрешало мне действовать более решительно.

— Ты лжешь, негодный человек! — закричал я, будучи не в состоянии долее сдерживать своего гнева. Испуганный тюремщик попросил меня пройти с ним в его жилище, где он мне все объяснит. Жилище его оказалось тесной избой со стенами, увешанными множеством образов, и отделенной от тюрьмы большими сенями, в которых в это время громко храпели двое стражей. Когда мы очутились в избе, тюремщик сознался, что он по приказанию одного поляка подменил присланное мною лекарство другим. Поляк уверил тюремщика, что жидкость, которою он должен подменить мое лекарство, есть не что иное, как так называемое „приворотное зелье“, присланное одной знатной женщиной, любящей архитектора и боящейся, чтобы любовь узника во время заключения не угасла. Сколь ни невероятно было утверждение тюремщика, зная обычаи и нравы московитов, я ему поверил.

— Презренный человек! — сказал я. — Ты был причиной смерти несчастного узника, доверенного твоему попечению.

Тюремщик мне низко кланялся и просил во имя господа бога не сообщать его начальникам о происшедшем, так как не знал, что питье, которым поляк заменил мое лекарство, было ядовитым. Я принял твердое решение — способствовать московским судьям в раскрытии этого преступления и потребовал, чтобы тюремщик описал мне наружность человека, давшего ему яд. В описании я узнал купца Христофора Людоговского. Это поколебало мое желание сообщить об отравлении заключенного кому-нибудь из чиновников. Бесполезно было думать о правосудии или о наказании преступника, пользующегося расположением и влиянием на государя. Я понял, сколь неосмотрительным было бы разгласить то, что стало мне известно благодаря случаю и что, возможно, было сделано по приказанию людей, недосягаемых для правосудия, и составляет государственную тайну.

Я и тюремщик вернулись в помещение узника. Труп уже совсем похолодел, и тюремщик, крикнув сторожей, велел им снять с мертвеца цепи. Я хотел до конца присутствовать при этой печальной церемонии. В то время, когда сторожа с помощью инструментов старались освободить ноги покойника от железа, у входа в тюрьму послышалась громкая брань. Оказалось, что пришел мужик Лисица, который ежедневно являлся и приносил пищу, изготовленную женой архитектора. Тюремный страж сообщил ему о смерти узника, и он тотчас же пожелал поклониться покойнику. Так как страж отказался впустить мужика в помещение без позволения тюремщика, пришедший принялся осыпать его бранью. Тогда тюремщик велел впустить пришедшего. Мужик вошел в помещение, где лежал покойник, и, осенив себя крестом, опустился на колени и долгое время смотрел на умершего. Заметив слезы, выступившие на глазах этого, показавшегося мне грубым, человека, я им заинтересовался. Из короткого его рассказа я, к своему удивлению, узнал, что этот человек вовсе не был слугою умершего архитектора, а лишь работал под его начальством в Смоленске, а потом недолгое время в Москве, и обучался у покойного строительному искусству. Пока я расспрашивал мужика, тюремные сторожа успели освободить покойника от оков. Они отнесли его в сени и положили здесь на скамью. По московскому обычаю тела умерших в тюрьме узников отдают для погребения родственникам. Таким образом, тело архитектора должно было лежать в ожидании, пока вдова покойного возьмет его в дом для погребения…»

От долгого писания лекарь устал. Склонился над столом, долго сидел размышляя. Передохнул, потянулся к перу. Внизу незаконченной страницы написал:

«Так окончил свою жизнь Федор Конев, человек простого происхождения, преславный архитектор, муж ума несравненного».