Эта мысль была ей особенно тяжела в одиночестве Алупки. Готовясь к лекциям на тему "Разложение западно-европейской культуры в свете современной живописи", она взяла с собой несколько художественных изданий и три тома сочинений Сталина. Но работать ей не хотелось. Думала о своей жизни, о будущем, об Иване Васильевиче. Он был, очевидно, влюблен в нее и боялся ей об этом сказать из-за своего возраста. "Конечно, это был бы мезальянс" - подумала она с улыбкой: так неожиданно всплыло вдруг в ее памяти это слово из старых книг. "Мезальянсом" был и ее брак с тем красивым молодым человеком, из которого ничего не вышло. Этот молодой человек, в отличие от Ивана Васильевича, не был джентльменом, - почему-то ей все лезли в голову старые, почти контрреволюционные слова. Марья Игнатьевна чувствовала себя одинокой. Ей многие завидовали, находили, что она ведет интересную жизнь. Она знала самых выдающихся людей ялтинского партактива, читала публичные лекции в Николаеве, ее честолюбие было удовлетворено. "Он старше меня на шестнадцать лет, но он прекрасный человек, он умнее и тоньше всех их, несмотря на свои отсталые взгляды". Когда она называла Ивана Васильевича "Ваше сиятельство", то бессознательно вкладывала в это другой, переносный смысл, как бы относившийся к тому, что в старых книгах называлось духовным аристократизмом. Физически он не был ей неприятен, скорее напротив. В сущности самым неприятным была его профессия.

Вместо сочинений Сталина она, чтобы заснуть, стала в кровати просматривать номер парижс-кого журнала мод, оставшийся в ее флигеле от убитого немецкого офицера. Его предложил ей заведующий, холостяк. "Помилуйте, зачем мне это?" - пренебрежительно сказала она, - "разве просмотреть на сон грядущий?" Женщины, раскрашенные и не раскрашенные, серьезные и улыбающиеся, надменные и ласковые, их платья, костюмы, шубы, муфты, шляпы, все свидетель-ствовало о падении западно-европейской культуры. Ей бросился в глаза заголовок: "Революция". Марья Игнатьева немного знала иностранные языки и читала ученые книги легко.

"Les rembourrages ont vecu. Les hanches de 1'im-portance. Beaucoup protestent. A chaque fois que s'af-firme une idee nouvelle, il des grincheux pour s'ecrier que cela ne durera pas. Non Mesdames, ne vous trompez pas. Celles qui ont souffert - effacement de formes jusqu' au martyre - seront avec nous passionement. Oui, hanches carrees ou rondes, decolletes genereux ligne en figure de proue, tissus brillantes et majestueux, la gamme des tons - doux, puis soudain eclatants, va du gris elegant en vert mousse, du enivre au vermilion".

Молодая красавица в отороченном мехом костюме стояла на лестнице, поставив ногу на ступеньку. Передний изгиб ноги, туфли, чулки, шляпа, тоже отделанная чернобурой лисицей, были все-таки очаровательны. "Конечно, это они приукрашивают", - думала Марья Игнатьевна. Под фамилией портного (его имя было известно дамам даже в Крыму) была надпись: "Redingote a la Russe. Modele Tolstoi". Над рисунком кто-то выцветшими чернилами написал: Liebes Schatzchen, es ist herrlich! Diese Franzosen. Das muss mir ja so wunder-bar stehen. Ganz wie fur mich gemacht! - "Осталась жена Фрица и без редингота, и без Фрица" - подумала Марья Игнатьевна, впрочем без злобы, точно чувствовала себя в эту минуту членом дамского Интернационала. - "Нет, он прекрасный, благороднейший человек. Конечно, его надо будет приодеть. Ах, если б он все-таки был немного помоложе: ну хоть сорок девять, а не пятьдесят пять. И если бы не эти виноградные блошки"...

Вдруг ей пришло в голову, что собственно говоря, она может вернуться в Ялту и теперь. При ее комнате была большая кухня, в которую можно перенести диван. Они бы могли, таким образом, пробыть несколько дней вместе. "Никто ничего не может сказать, все знают, как было дело. Да и пусть говорят что угодно... Бедный, он очень смутится, но страшно обрадуется... А вдруг в самом деле построить нашу жизнь на пару?" - с лукавой улыбкой подумала она: как раз за чаем молодежного коллектива, впервые, услышала это новое выраженье.

Лукавая нежная улыбка не сходила с ее лица и на следующее утро, по дoроге в Ялту. Марья Игнатьевна предполагала, что его не будет дома, что он вернется через час. Собиралась накрыть стол новенькой шитой скатертью, поставить свой маленький чистенький самовар, достать ром, который он очень любил. Она отворила дверь, вошла и ахнула: - "Господи, Твоя воля!" сказала она вслух, на этот раз не новым выраженьем.

Иван Васильевич никак не думал, что Марья Игнатьевна может нагрянуть неожиданно, без предупреждения, не знал даже, что у нее есть второй ключ. Он все время относился к ее квартире бережно, чтобы, избави Бог, ничего не разбить и, действительно, не разбил ничего. Правда, ему самому иногда казалось, что при Марье Игнатьевне квартирка была как будто нарядней и уютней; но он перед отъездом собирался произвести уборку и привести все в прежний вид.

Она заглянула в кухню, в коридор, всюду, вернулась и села на стул, сняв с него блюдечко с окурками. Ей хотелось плакать. "Глупо... Из-за квартиры... Все было вздор, он мне не пара, он на двадцать лет старше меня... Что ему сказать, если он сейчас вернется?.. Нет, не надо, чтобы он знал, что я здесь была... Я сама виновата"... Она подумала, не взяться ли сейчас же за работу. Однако привести квартиру в порядок нельзя было ни в час, ни в три часа, и ей все-таки не хотелось, чтобы он ее застал в грубом заштопанном фартуке со щеткой и ведром. Не хотелось, несмотря на раздражение, и смущать его: понимала, что он сконфузится необычайно. "Нет, пусть он лучше не знает. Когда он съедет, найму двух татарок".

На столе лежала развернутая газета с крошками хлеба и колбасы. Не прикасаясь к ней, Марья Игнатьевна пробежала заголовки: "Отличник трактостроевец Черемченко"... "Сделаем Челябинск благоустроенным городом"... "Воскресники в Полтавской области"... Она вдруг заплакала - без всякой причины.

Вышла из квартиры, не оставив ему никакой записки. "Когда увидимся, поговорим, посмот-рим... Ничего, перееду в Николаев, там все пойдет по-другому. Война кончается, вернутся новые, свежие, интересные люди. Ясно!" Ясно не было, было скучно, очень скучно.

7

Позднее Иван Васильевич пытался литературно описать в дневнике чувства, испытанные им в тот день. Запись все ему не удавалась. Написал сначала, что у него помутилось в глазах. "Кажется и в самом деле помутилось? А впрочем едва ли. Сердце забилось, пальцы затряслись, это". Зачеркнул и написал, что в душе его что-то запело, потом вместо "запело" написал "засветилось". Это было хорошо в литературном отношении, но не выражало того, что он почувствовал. "Два слова: "не злокачественная" были точно отбиты на машинке огненными буквами", - еще написал он. Несмотря на огненные буквы он все боялся, что не разобрал, не разглядел, не так прочел. Подошел к окну (день кончался): "не злокачественная". Зажег люстру на все три лампочки (три другие включались у Марьи Игнатьевны лишь на приемах): "не злокачественная". Подошел к ночному столику, зажег еще лампу с сиреневым колпачком: "не злокачественная". Он опустился на кровать, вспомнил об уговоре, вскочил, расправил сиреневое одеяло. Вид этой кровати немного волновал его, первые дни он отводил глаза. Теперь подумал о Марье Игнатьевне с восторгом. Ему казалось, что все совершенно изменилось. "Отпало главное препятствие! Отпало! Сегодня же ей все скажу!"

Взглянул на ее будильник, шедший с совершенной точностью, не то, что его часы. Татарин должен был заехать за ним через час, чтобы отвезти его в Алупку: он хотел узнать о своей сакле и условиться о дне возвращения Марьи Игнатьевны. И как раз пришла эта бумага от доктора (который ее продержал у себя несколько дней). Иван Васильевич за свой восторг ругал себя трусом, старой бабой, но и ругать себя теперь было ему очень приятно. "Выпить! Сейчас же выпить! Крепко выпить! Будь она хоть разопухоль, если не злокачественная!"