— Ты нам вождь! Веди нас!

— Ам-нис-тия!..

— Помилование!..

— Иначе и быть не может!

— После таких-то слов!

— Он должен помиловать осужденных!

Соловьев стоял, наклонившись к рукоплещущей кругом него толпе. Казалось, он хотел расслышать, что кричали ему со всех сторон.

Вера шля домой, глубоко потрясенная и взволнованная.

«Все ложь, и тут ложь, — думала она. — Безоружные!.. Полтора пуда динамита под Садовой улицей и метательные снаряды Кибальчича, разрывающие на части людей, это — безоружные? Зачем прославленный, великий, любимый унизился до фиглярства перед толпой? Гнался за аплодисментами, за криками толпы и визгом курсисток!.. Ложь… для толпы!.. Ужасно… Где же подлинная правда!»

XXX

Вера пришла к ужину. За столом разглагольствовала графиня Лиля. Все эти дни она не выходила из зала суда, куда пускали по особым билетам.

— Подумаешь, что делается, — говорила она, краснея от возмущения. — Убийц Государя судят правильным судом, как обыкновенных преступников… Спрашивают: «Признаете ли вы себя виновным?» Подумаешь! Их следовало бы народу отдать на растерзание. А вместо того, этот черный… маньяк Кибальчич жалуется, что при аресте городовой обнажил шашку и сенатор Фукс, почтенный старик с длинными седыми бакенбардами, вызывает городового и спрашивает того: «Что, братец, побудило тебя обнажить шашку?»… Подумаешь! Тем — «вы», а городовому — «ты»! Несчастный городовой так растерялся перед таким глупым вопросом сенатора, что уже ничего не мог объяснить. И… Перовская!.. Боже мой! Соня Перовская! Как можно так низко пасть! Ей на следствии сказали, что, если она назовет всех участников, она избежит виселицы. Она воскликнула: «Не боюсь я вашей виселицы!» Ей заговорили о Боге — она закричала: «Не боюсь я вашего Бога!» — «Кого же вы боитесь?» — спросили ее. — «Я боюсь за благополучие моего народа, которому служу…» Тогда ей сказали, что она не будет повешена, но выведена на площадь и отдана на суд народа… Она заплакала и стала умолять казнить ее, но не отдавать народу… Нехристи швейцарские!.. Когда я выходила из суда, извозчики кинулись на какую то девушку и очках со стрижеными полосами и стали бить ее с криками: «Это специалистка!» Насилу городовые отбили ее… Народ! Служу моему народу. Подумаешь… какая государыня!.. Моему народу!!!

Графиня Лиля залпом выпила стакан белого вина и продолжала:

— И этому… Желябову… Красавцу… Дают говорить, и он произносит длинные пропагандистские речи. Зачем ото, Порфирий, зачем?

— В угоду обществу.

— Очень нужно, — пожимая широкими плечами, сказала Лиля.

— Их казнят? — тихо спросила Вера.

— А что же? Наградить их прикажешь? Не было в России еще такого ужасного преступления. И по закону.

— А разве Государь не может их простить?

— Государь… Знаю… Слышала… Толстой писал из Ясной Поляны… Писатель. Какое ему дело? Царь не может их простить. Простить их — это пойти против своего народа в угоду маленькой кучке интеллигенции. Простить их?.. Подумаешь!.. Ну-ка, милая, прости их… Они тебе покажут по-настоящему.

И, обернувшись к Афиногену Ильичу, графиня Лиля сказала с оживлением:

— Мне сказали на суде: казнь будет и публичная… На Семеновском плацу. В Петербурге палача не оказалось, так будто выписываю из Москвы, и называется он «заплечных дел мастер», по старинному.

— Вот этого и не нужно, никак не нужно, — тихо сказал старик. — Казнь — страшная вещь, и не надо делать из нее зрелища.

— Но, папа, — сказал Порфирий, — такая публичная казнь устрашает.

— Э, милый Порфирий, никогда никого еще казни не устрашали.

После ужина Порфирий сейчас же стал прощаться.

— Прощай, папа, зашли к тебе только для того, чтобы поделиться этими страшными впечатлениями.

— Прощайте, Афиноген Ильич! Храни вас Христос!.. Прощай, Вера! Все худеешь… И бледная какая стала… Замуж пора…

Вера пожала плечами и пошла проводить дядю и тетку в переднюю.

XXXI

На другой день после суда, 29-го марта, подсудимым был объявлен приговор в окончательной форме: смертная казнь через повешение.

Рысаков и Михайлов подали прошение на Высочайшее имя о помиловании. Помилования не последовало. Геся Гельфман заявила о своей беременности и исполнение над ней приговора было отложено.[36]

Казнь была назначена на 3 апреля утром, и, чего давно в России не было, — публичная.

Накануне казни в Дом предварительного заключения прибыл священник со Святыми Дарами, и осужденным было предложено исповедаться и причаститься. Рысаков исповедался, плакал и приобщился. Михайлов исповедался, но от причастия отказался. «Полагаю себя недостойным», — сказал он. Кибальчич долго спорил и препирался со священником на философские темы, но исповедоваться и приобщаться отказался: «Не верую, батюшка, ну, значит, и канителиться со мной не стоит».

Желябов и Перовская отказались видеть священника.

День 3-го апреля был ясный, солнечный и морозный. Яркое солнце с утра заливало золотыми лучами петербургские улицы. Народ толпился на Литейной, Кирочной, по Владимирскому проспекту и на Загородном. Семеновский плац с еще не истаявшим снегом, с лужами на нем, с раннего утра был полон народными толпами.

Вера пошла проводить осужденных. Было это ей мучительно трудно, но она считала это своим долгом. Она прошла на Шпалерную и видела, как из ворот Дома предварительного заключения, одна за другой, окруженные конными жандармами, выехали черные, двухосные, высокие, на огромных колесах позорные колесницы. В первой сидели Желябов и Рысаков. Оба были одеты в черные грубого сукна арестантские халаты и черные шапки без козырьков. Вера сейчас же узнала Желябова по отросшей красивой бороде. Рысаков сидел, выпучив в ужасе глаза, и все время ворочал головой. Во второй колеснице сидели Кибальчич и Михайлов и между ними Перовская; все были в таких же арестантских халатах. Михайлов и Кибальчич были смертельно бледны. На лице Перовской от мороза был легкий румянец. У каждого преступника на груди висела доска с надписью: «цареубийца».

Когда колесницы выезжали из ворот, Вера видела, как разевал рот громадный Михайлов, вероятно, что-то кричал, но в это время в войсках, стоявших шпалерами подле ворот, били дробь барабаны и нельзя было разобрать, что такое кричал Михайлов.

Вера шла с толпой за колесницами. Все время грохотали барабаны. Возбужденно гомонила толпа.

Ни от кого Вера не слышала слова сожаления, сочувствия, милосердия, пощады. Ненависть и злоба владели толпой.

— Повесят!.. Их мало повесить… Таких злодеев запытать надоть.

— Слышь, ее, значит, в колесницу сажают, ну, и руки назад прикручивают, а она говорит: «Отпустите немного, мне больно». Ишь, какая нежная, а когда бомбы бросала, не думала — больно это кому или нет? А жандарм ей говорит: «После еще больней будет».

— Генеральская дочь, известно, не привычна к такому.

— Живьем такую жечь надобно. Образованная.

— Те, мужики, но дурости. А она понимать должна, на какое дело отважилась.

Войти на Семеновский плац Вера не решилась, да и протолкаться через толпу было не просто. Она стояла в переулке и слышала барабанный бой и то, что передавали те, кто взобрался на забор у Семеновских казарм и с высоты видел все, что делалось на плацу.

— Помощники палача, — говорил кто-то осведомленный, — из Литовского замка взяты молодцы, под руки ведут Желябова; и не упирается — смело идет… Красивый из себя мужчина… Ведут Рысакова. Ослабел, видно… Под руки волокут. Вот и остальных поставили под петлями…

Забили барабаны, и гулкое эхо отдавалось о стены высоких розовых казарм. Потом наступила тишина. Сверху пояснили:

— Читают чего-то.

вернуться

36

Гельфман не была казнена. Она разрешилась в крепости от бремени ребенком, который вскоре умер, и сама умерла от родильной горячки.