Озаглавлено было “Пролог к роману”. Подписано было “А. Ильин”; и в скобках: “Продолжение следует”. Маленький кусок, три с половиной странички, но какой кусок... Увертюра. Изящно. Ильин лучше Анненского, иначе все-таки могли бы спутать. Но почему “Пролог к роману”, а не просто “Уста к устам”, глава I? Ах, это совершенно неважно.
Он перечел свои страницы трижды. Затем отложил книгу, прошелся по кабинету, небрежно посвистывая, как будто ровно ничего не случилось, — ну да, лежит книга, — книга как книга — в чем дело? Затем он бросился к ней и перечел себя еще восемь раз подряд. Затем он посмотрел в оглавление — А. Ильин, стр. 205 — нашел стр. 205, и, смакуя слова, перечел снова. Он еще долго так играл.
Журнал сменил письмо. Илья Борисович всюду ходил с “Арионом” под мышкой и при всякой встрече раскрывал его на привыкшей к этому странице. В газетах появились рецензии. В первой из них Ильин не был упомянут вовсе. Во второй написали: “Пролог к роману” г. Ильина — какое-то недоразумение”. В третьей было просто: “Еще помещены такой-то и А. Ильин”. В четвертой, наконец (милый, скромный журнальчик, выходивший где-то в Польше), сказано было так: “Произведение Ильина подкупает своей искренностью. Автор отображает зарождение любви на фоне музыки. К несомненным достоинствам следует отнести литературность изложения”. Начался третий период, после периода “кстати” и периода ношения книги: Илья Борисович извлекал из бумажника рецензию.
Он был счастлив. Он выписал еще пять экземпляров. Он был счастлив. Умалчивание объяснялось косностью, придирки — недоброжелательством. Он был счастлив. Продолжение следует. И вот, как-то в воскресенье, позвонил Евфратский:
— Угадайте, — сказал он, — кто хочет с вами говорить? Галатов! Да, он приехал на пару дней.
Зазвучал незнакомый, играющий, напористый, сладкоодуряющий голос. Условились.
— Завтра в пять часов у меня. Жалко, что не сегодня.
— Не могу, — отвечал играющий голос. — Меня тащат на “Черную Пантеру”. Я кстати давно не видался с Евгенией Дмитриевной...
Актриса, приехавшая из Риги в русский Берлин на гастроль. Начало в половине девятого. Илья Борисович посреди ужина вдруг посмотрел на часы, хитро улыбнулся и поехал в театр. Театр был плохонький — не театр даже, а зал, предназначенный скорее для лекций, нежели для представлений. Спектакль еще не начинался, в холодном вестибюле потрескивал русский разговор. Илья Борисович сдал старухе в черном трость, котелок, пальто, заплатил, опустил жетон в жилетный карманчик и, медленно потирая руки, огляделся. Рядом стояла группа из трех людей: молодой человек, про которого Илья Борисович только и знал, что он пишет о кинематографе, жена молодого человека, угловатая, с лорнетом, и незнакомый господин, в пижонистом пиджаке, бледный, с черной бородкой, красивыми бараньими глазами и золотой цепочкой на волосатой кисти.
— Но почему, почему, — живо говорила дама, — почему вы это поместили? Вить...
— Ну что вы к бедняге пристали? — радужным баритоном отвечал господин. — Бездарно, допустим. Но, очевидно, были причины...
Он добавил что-то вполголоса, и дама, звякнув лорнетом, воскликнула:
— Извините, по-моему, если вы печатаете только потому, что он дает деньги...
— Тише, тише, — сказал господин. — Не разглашайте наших тайн.
Тут Илья Борисович встретился глазами с молодым человеком, мужем угловатой дамы, и тот как бы замер, а потом, вздрогнув, застонал и начал как-то напирать на жену, которая, однако, продолжала:
— Дело не в этом несчастном Ильине, а в принципах.
— Иногда приходится ими жертвовать, — сдержанно отвечал баритон.
Но Илья Борисович уже не слышал и видел сквозь туман и, совершенно потерявшись, совершенно еще не сознавая ужаса происшедшего, а только стремясь инстинктивно поскорее отойти от чего-то стыдного, гнусного, нестерпимого, подвинулся было к смутному столику, где смутно продавались билеты, но вдруг судорожно повернул вспять, толкнул при этом спешившего к нему Евфратского и, очутившись опять у гардероба, протянул свой жетон. Старуха в черном, — 79, вон там... Он страшно заторопился, он уже размахнулся, чтобы влезть в рукав пальто, но тут подскочил Евфратский и с ним тот, тот...
— Вот и наш редактор, — сказал Евфратский, и Галатов, выкатив глаза и пытаясь не дать Илье Борисовичу опомниться, хватал его за рукав, помогая ему, и быстро говорил:
— Очень рад познакомиться, очень рад познакомиться, позвольте помочь.
— Ах, Боже мой, оставьте, — сказал Илья Борисович, борясь с пальто, с Галатовым, — оставьте меня. Это гадость. Я не могу. Это гадость.
— Явное недоразумение, — молниеносно вставил Галатов.
— Оставьте, пожалуйста, — крикнул Илья Борисович и, вырвавшись из его рук, сгреб с прилавка котелок и, все еще надевая пальто, вышел.
— Что это, что это, ах, что это, — шептал он, шагая по тротуару, но вдруг растопырил руки: забыл трость.
Он машинально пошел дальше, а потом тихонько споткнулся и стал, точно кончился завод.
— Зайду за ней, когда они там начнут. Надо подождать...
Мимо проезжали автомобили, звонил трамвай, ночь была ясная, сухая, нарядная. Он медленно двинулся назад, к театру. Он думал о том, что стар, одинок, что у него очень мало радостей и что старики должны за радости платить. Он думал о том, что может быть еще нынче, а завтра наверное, Галатов будет объяснять, увещевать, оправдываться. Он знал, что надо все простить, иначе продолжения не будет. И еще он думал о том, что его полностью оценят, когда он умрет, и вспоминал, собирал в кучку крупицы похвал, слышанных им за последнее время, и тихо ходил взад и вперед по тротуару, и погодя вернулся за тростью.
Берлин, 1929 г.