Однако его создатель, не сводивший взгляда со своей истинной музы, не обратил на его слова внимания. Он, как скряга, не желал делиться ни с кем своим любовным прозрением и мысленно произносил: «Пустота, осознанная с помощью умозаключений, постигается концептуально или посредством образа. Понять природу такой достигнутой логическим путем интуиции трудно, но главное, что ты действительно прозреваешь!»

Что он мог сделать? Тут Кейд принялся собирать вещи, и водитель помигал фарами, — сигнал, что пора уезжать. Всей компании предстояло ехать на север, оставив праздник, который будет постепенно затихать в темноте, под почти полной луной.

Они медленно катили по песку до дороги, а вокруг еще вовсю горели костры и многие семейства заснули прямо на берегу, где попало, сраженные тринадцатиградусным черным вином! Несколько раз фары высвечивали пробегавшего наперерез автобусу ребенка, совершавшего некий полночный маневр. Дым от костров притушил лунный свет и рассеял его, словно клочья морской пены, эта лунная пена оседала на поверхности удаленных от моря озер — ёtangs. Выехав на относительно безопасный участок шоссе, шофер выключил освещение и взял курс на далекий Авиньон, а пассажиры стали потихоньку засыпать. Блэнфорд тоже впал в дрему, и кружащиеся, словно конфетти, листки отвергнутых набросков к новой книге потихоньку навевали ему сны. Тем не менее, он хотел знать, который час, потому что не желал пропустить утреннюю зарю над рекой, над живописными городскими шпилями.

Блэнфорд засыпал, но творение его бодрствовало; события прошедшего дня, не говоря уж об изрядных количествах красного вина, привели Сатклиффа в отличное настроение.

— «Ха-ха!» — обычно кричали мы в тропиках! — воскликнул Сатклифф, в избытке чувств хлопая себя по колену.

Странно, при чем тут тропики? Однако ему не понравилось бы, если бы его спросили об этом — для него непоследовательное и произвольное были близки к возвышенному, к королевству безрассудного смеха.

— Хватит! — не выдержал Обри. — Дайте же немного поспать.

Однако летающие, словно конфетти, листочки с их тайными посланиями дразнили его искрами губительного прозрения. «Скажите, мистер Б., как бы вы могли охарактеризовать себя?» Ответ: «Как смертельно робкого человека, страдающего от грандиозной несбыточной мечты. Мне позарез потребовалось испытать тропу, полную препятствий — пересечь реку, не имеющую моста. Я знаю: когда культура терпит поражение, то появляются толпы предсказателей и лживых очевидцев!» Ох, уж эти полночные разговоры с часами! (Если взаимоотношения полов слабеют, то вселенная в целом, воображаемая, подвергается риску. Разумеется, самое настоящее бесстыдство думать таким образом.) Ах! Орудие любящего сознания, которое находит прибежище в Высшем Легкомыслии. Сидеть в пещере и диалектически оспаривать субстанцию. Вероятно, это действительно помогает сбрасывать старую шкуру с мозга — но очень уж утомительный метод. Неужели нет другого? Есть! Всегда можно совершить Скачок, если напрячь воображение! И символом этого служит Авиньонский мост.

Настоящая трагедия в том, что Веданта становится простой болтовней, когда она улыбается — и в этом некого винить, так как Вселенная равнодушна к нашей отваге!

Они мчались в темноте, как ночной экспресс, сбавив скорость, когда нужно было пробиваться сквозь леса и сады Лангедока. Сатклифф продолжал витийствовать и среди прочего сообщил о том, что «человеческие существа вытесняют воздух — в первую очередь, горячий воздух» и что «обет целомудрия, столь существенный для внутреннего «я» художника, провоцирует насилие»! Когда проезжали деревни, свет фонарей и окон на мгновение выхватывал силуэты путников. Кейд спал, привалившись плечом к окну. И Констанс провалилась в сон, полный беспредельных терзаний из-за чувства вины. Сатклифф бормотал импровизации, блещущие, как всегда, искрометным талантом.

Приди, приди, мой отрок золотой,

Окропленный солнцем и водой,

Сотканный из легких облаков,

Доверь красу божественного зада

Тому, кто ценит высоко

Эту сладчайшую награду!

Блэнфорд спал и во сне не препятствовал тому, что его идол — дивный образ его единственной любви — постепенно завладел его сознанием: медовые соты улыбок, игольник поцелуев! Неисчерпаемая бесконечность — это помогало ему понять свое поэтическое кредо! Это была религия без жестких постулатов — благое послание, но не покаянно-искупительное, а жизнерадостное. У любви свои законы, правильные поцелуи, вот что всегда помогает отгадать и проникнуть внутрь тайны; правильный подход — вот что одерживает победу в старомодной спортивной игре самореализации. Подобно шумным бурунам, вспенивающим озера в пустыне, на Блэнфорда напала туча его же заметок с обещаниями и обвинениями. «Жить в безбоязненном приближении к природе — культивировать понимание того, что материя непостижима. Творить поэзию, писать книги, опираясь на особый опыт, на уникальность переживания — в момент духовного пробуждения. Не составление фраз, а непосредственное переживание, как клеймо, как семена будущих всходов. Главная истина дхармического прозрения лингвистически не передаваема, она опережает язык, даже его наиболее умозрительные формы. Это особое переживание. Всего лишь по одному взгляду можно определить, ощущает ли тот, на кого вы смотрите, плотское желание; и в следующий миг следует непроизвольный смех. Взгляд — это вам не бессмысленное пламя неистовых желаний, а строгий канон в искусстве высочайшей сдержанности. Нельзя не похвалить себя, едва только поймешь, что этого «себя» нет, и хвалить некого! В вашем распоряжении все время в мире — в природе вообще не существует такого понятия, как спешка!»

Никуда не деться от дремлющей в сознании записной книжки. Он сказал себе: «Можно сколько угодно зажигать свечи для одного себя на огромном Свадебном Торте Волхвов, но когда-нибудь нужно все-таки отрезать от него кусочек!»

Иногда у него поднимались волосы от ужаса перед всеобщей бессмысленностью — потому что ни у чего нет оснований быть таким, какое оно есть. Представьте, что Аристотель ошибся, закоснев в самонадеянности, наблюдатель привнес свое в наблюдаемое поле, что тогда? Однако он, похоже, думал, что понятие «пустота» спасет его от предвзятости. А ведь действительно надо уметь в полной мере почувствовать самую суть вещей, такую первозданную и хрупкую… Если замереть, то можно услышать, как растет трава. Можно увидеть все, что вокруг тебя, в преломлении священной каллиграфии![95] Ох уж эта парализующая мозг глупость здравомыслия со всеми этими косными формулировками! Его всегда побеждает подвижное, зыбкое многообразие реальности. «Обыкновенная жизнь» — разве такая существует?

Да. Ретивый наблюдатель умеет устроить путаницу, стараясь все разложить по полочкам, навязать природе концепцию… но это лишь еще больше ограничивает его восприятие, сужает его собственное видение вещей. Он лишь нарушает покой вселенной, ведь у нее нет никакого заранее разработанного плана, она всего лишь крутится-вертится и стремится туда, где есть намек на русло, — как водный поток. Что же делать? Как что? Играйте пока, как это делает природа! Будьте тем, кто вы уже есть! Реализуйтесь! Неудовлетворенное мое, не ведающее сна обожаемое тело, уж тебе-то отлично известно, что жизнь и смерть всегда сосуществуют.

Он все глубже погружался в блаженное забытье, но его неугомонное творение продолжало обсуждать свои писательские тяготы, несмотря на протестующие жесты принца. Его высочество жаждал побыть в тишине, чтобы обдумать предсказания цыганки — как истинный египтянин он верил в алхимию и всякие гадания.

— Я хочу спросить, — говорил Сатклифф, — как бы вы чувствовали себя, будь вы писателем, так сказать, для контраста — выгодным фоном. Писателем, существующим из милости или в воображении друга? Иногда я просыпаюсь весь в слезах. Обожающие всякие классификации, всякие проблемы бытия иудео-христиане украли мое наследство. Но при этом благоглупости Парацельса возвращаются к нам с одобрения Тибета!

вернуться

95

Имеются в виду священные эзотерические символы. (Прим. ред.)