Пустыня взрывалась как будто на мне и во мне, и казалось, мозги мои распухли, переполненные тьмой и песком. Язык тоже распух, стал черным от жары и гари и не помещался во рту. Обо всем этом я успел подумать, пока падал, едва слыша стоны и шепот где-то справа от себя. Потом глухой удар — будто кто-то ударил топором по моей спине — так, что боль завладела всем телом, и закололо в кончиках пальцев, словно по ним пропустили электрический ток. Я напряг все силы, пытаясь подняться, но не смог справиться со своими мышцами. Сэм тоже упал, угодив в такой же песчаный смерч, что и я. В момент временного затишья до моего слуха донеслось чирканье гильз о горячие камни и шипящие плевки невидимых винтовок.
Из того, что было потом, я помню только фрагменты, как из разрезанной на части киноленты, кусок оттуда, кусок отсюда, нечеткие и пугающие образы. Однако еще более пугающими были обрывки разговора, зовущие голоса. Гортанные арабские крики и рыдания — слуги, движимые своей преданностью, проявили себя отчаянными храбрецами. Они были рядом с нами, когда мы катились вниз по дюне, и кровь проступала на новенькой форме цвета хаки. Полагаю, нас подобрали уже обмякшими, как тряпичных кукол, и отнесли в брезентовую палатку — к доктору Дрекселю, который успел произвести лишь предварительный осмотр, так как стрельба приближалась и все бежали прочь, побросав в оазисе половину вещей. В момент просветления я услышал, как принцесса воскликнула:
— Боже мой, у меня вся вуаль в крови. — В ее голосе были печаль и упрек.
Потом Дрексель сказал:
— Дайте мне немного времени, надо осмотреть их.
— Он же врач, в конце концов, — с раздражением произнес принц.
Меня, стонавшего от боли, куда-то перенесли, потом положили на брезент. Я услышал щелканье ножниц и ощутил прохладу в том месте, где на мне разрезали одежду. Потом кто-то тихо, так что я не разобрал, чей это был голос, сказал:
— Второй, кажется, отошел.
До моего слуха донеслись жалобные стоны и странное хныканье слуг — поддержать в горе хозяев считалось хорошим тоном. Крови они боялись даже больше смерти, особенно темной до черноты крови, которая текла рекой, как Нил, или била черной струей из разрезанной артерии, или красными, как от вина, пятнами засыхала на коже.
— Рядом с проволочным ограждением есть перевязочный пункт, — сказал Дрексель. — Там можно их обмыть, но что касается всего остального… ничего не поделаешь.
— Никогда не прощу себе, — тихим свистящим голосом произнес принц. — Это моя и только моя вина.
Его слова гортанно подхватили арабы, повторяя их, заодно утешая, объясняя, прощая, по крайней мере, мне так казалось. Боль не отпускала меня, становясь все сильнее, видимо, в ней природой заложена «самоанестезия» — потому что, достигнув определенной точки, она ввергла меня на какое-то время в беспамятство.
Потом я услышал шуршание и скрип — это мы ехали на автомобиле в сторону проволочного ограждения. Кто-то предложил дать мне разбавленного виски, однако Дрексель не позволил:
— Он потерял слишком много крови, пожалуйста, не надо.
— Никогда не прощу себе, — проговорил принц.
Сочувственный гул голосов возле заграждения из колючей проволоки напоминал гудение пчел в опрокинутом улье. Нами занялись чьи-то ловкие и чуткие руки. Офицеру, правда, хотелось выразить принцу свои соболезнования, но принц едва его не растерзал:
— Хватит. Не видите, у нас двое раненых? Где перевязочный пункт?
Пыль, шорох песка, тучи мух, привлеченных кровью. Игла, глоток холодной воды, сон.
О том, что Сэм убит, я узнал позднее.
Как и о том, что оружие, из которого нас вдруг обстреляли, было нашим — это киприоты перевозили на мулах минометы и тренировались в стрельбе по мишени.
За месяц, что я провалялся в полубеспамятстве — в шоке от смерти моего друга и в послеоперационном шоке, после того как врачи хорошенько поковырялись в моем позвоночнике, — много чего произошло. Невесть откуда, вызвав у меня раздражение и ужас, взялся Кейд. Благодаря принцу, ему удалось пристроиться к египетской миссии и сделаться моим денщиком. Со стороны моих хозяев это был благородный поступок. Откуда им было знать, какой кошмар, какое отчаяние я испытаю, когда, придя в себя, увижу сидящего в изножий кровати трусливого соглядатая последних дней моей матери — слугу, читавшего ей Библию, ее Кейда? Он сидел молча, не выказывая никаких чувств, правда, с выражением глубочайшего осуждения всех и вся — Египта, войны, принца, моего состояния — всего. Стоило мне открыть глаза, как он принялся причитать насчет армии, немцев, войны, мира, погоды. Свои пуританские устои он таскал на шее,[64] как мертвую ворону. Каждый день у меня возникало искушение прогнать его, и все же… Я нуждался в нем. Когда-то он был санитаром в психиатрической лечебнице, поэтому умело переворачивал и мыл меня, и также массировал мои переломанные руки и ноги. А так как у меня болели глаза (видимо, из-за контузии), то я разрешил ему читать мне — новые письма из Женевы: письма Констанс, которая к этому времени уже все знала, так как получила извещение о гибели Сэма. «Констанс из всех нас делает трусов», — слышал я голос Сэма, пока Кейд читал ее храбрые письма, полные такой невысказанной муки, и начисто лишенные бравурности. «Я и не думала, что буду до такой степени ошарашена, ведь, в сущности, этого следовало ожидать. Обри, опиши мне все подробно, как бы это ни было ужасно. Я хочу как можно лучше прочувствовать весь этот кошмар, который, возможно, станет самым ценным переживанием в моей жизни. Он говорил обо мне, скучал? Да нет, вряд ли. Он любил меня, но был свободен, как мотылек, и крылья несли его на юг, к солнцу. Здесь же то слякоть, то снег, и все это, и далекий Нил кажется чем-то нереальным. Кстати, я долгое время думала, будто Сатклифф выдумка, но теперь точно знаю, что он существует. Зачем тебе это понадобилось? Я лечу его жену — замещаю коллегу. Ну и ménage![65] Он попросил разрешения проводить меня, и я согласилась. Едва он как-то заговорил о диване Фрейда, я сразу поняла, что это «твой» Сатклифф. Я сообщила ему, что диван доставили в целости и сохранности. Теперь мы друзья, близкие друзья. В нем много странного. Тем не менее, таких мужчин женщины вполне могут любить. Себя он называет старым бородавочником, обсыпанным перхотью. Теперь, когда Сэма не стало, так важно иметь кого-то, с кем можно поговорить. Обри, пожалуйста, выздоравливай, пожалуйста, напиши мне обо всем».
Кейд с отвращением сложил письмо и тупо стал смотреть на обои, совсем как осел. Мне захотелось вздохнуть.
— Если бы не существовали иностранцы, англичане не знали бы, кому покровительствовать, — со злостью произнес я и попросил его написать под диктовку ответное письмо Констанс.
Он уселся за стол и, поставив перед собой портативную пишущую машинку, стал ждать, и ханжеская ненависть ко всему на свете волнами исходила от него, заполняя комнату, образуя концентрические круги. Не в силах изменить горизонтальное положение, я лишь глубоко вздохнул и все не решался начать, потому что Констанс теперь действительно сделала из меня труса. Не мог я выложить ей правду. Надо написать, что он умер мгновенно, получив пулю в голову. В конце концов, что она хочет знать? «Он дергался в судорогах, весь изрешеченный шрапнелью, и осколки от часов врезались ему в руку. Ничто не могло остановить потоки его крови, нашей крови. Кресла в автомобиле были все в крови, тучи мух облепили брезент, на котором мы лежали. Ребра сломаны, грудь вся в ссадинах и кровоподтеках, ноги — как нашинкованный сельдерей…» Отвратительно. И зачем? Хуже всего то, что ее любопытство было проявлением эгоизма. Она потребовала это не из-за любви. Ей захотелось проверить свою профессиональную пригодность — своего рода психотерапия. Нет, я не решился написать ей правду.
Каждый день меня навещал безутешный принц, часто в тот же день приходила принцесса. Но обычно они появлялись по отдельности. Она — ближе к вечеру выпить со мной чаю, а он — перед ланчем, чтобы обсудить проблемы, возникшие утром, так как мы продолжали делать вид, что я все еще на службе; ни принц, ни я не хотели, чтобы возникшие между нами отношения распались.