Изменить стиль страницы

Он покачивался в седле, насупившись и щуря и без того узкие глаза, смотрел перед собой, не замечая, как один поворот тропы сменяется другим, точно таким же, и на смену одной траве выбегает другая, неотличимая от первой.

Солнце поднялось высоко, и его сияние уже не казалось ласковым — свет безжалостно и жестко резал глаза, сушил воздух, лучи упрямо били в лицо и, казалось, забирались под одежду; звуки в этом зыбком расплаве начинали мало-помалу сохнуть, съеживаться, от них оставались только постукивающие, побрякивающие скелетики хруста и свиристения; плоть мягких утренних шелестов давно увяла в бесконечно однообразном дребезжании полированного хитина. Кузнечики надрывались в траве, а цикады — в листьях.

Вообще говоря, он любил солнце. Его смуглая гладкая кожа не боялась ожогов, и он всегда с удивлением и немного презрительно разглядывал на хуррамабадском пляже пятнистых, по-змеиному облезающих людей. Сам он солнца не боялся — оно скользило по нему, стекало с лоснящихся плеч, а то, что било прямо в спину и плечи, покорно впитывалось порами. Но сегодня он с самого утра чувствовал какое-то глухое, смутное недомогание, не говорившее о себе ничем, кроме зуда необъяснимого раздражения, маячившего то на краешке чувств, то близко, в самых надглазьях. И солнце казалось слишком ярким, раздражало.

Еще этот Митька!..

Мерген зажмурился, невольно помотал головой.

Дурной пацан! Сколько ему — четырнадцать? пятнадцать? Мог бы уже соображать! Ведь если разобраться, Мерген старше всего-то на пять или шесть лет… техникум успел окончить. Правда, Митька русский и городской, балованный, все у него есть, все будет и дальше, так уж заведено… а у Мергена отец — узбек, мать — таджичка… и вырос он не в самом Хуррамабаде, а в кишлаке возле окраины… пусть очень близком — до новостроек Хуррамабада можно дойти минут за двадцать, — но все же в кишлаке!.. Митька летом в экспедицию, вон чего… лошади, благодать! А Мерген, как подрос, с конца марта ковырялся с матерью в огороде, стоял за базарным прилавком… Осенью Митька за парту… а Мерген чуть ли не до декабря на колхозном хлопковом поле — план есть план, правда, дети? вы же советские школьники!.. И для того чтобы, вопреки проклятому колхозному хлопку, кончить восемь классов и поступить в техникум, он должен был вылезти из кожи… И потом все четыре года лез из кожи, чтобы, учась, самого себя прокормить да еще хоть сколько-нибудь принести родителям: Мерген — старший, а у них еще шестеро на руках… Нет, конечно, он кишлачный, поэтому ему, Мергену, все это понятно и близко, а Митьке — чуждо и неприятно… почему? Казалось бы, люди так похожи…

Ладно, он пацан-то добрый… видно…

Солнце лезло куда-то в самый мозг, и Мерген снова зажмурился и потряс головой.

Пацан-то он хороший… чистый… не то что… Мергену повезло, он как-то ускользнул… повезло… точно повезло — ведь он рос между кишлаком и окраиной Хуррамабада!..

Солнце, солнце!..

Ему показалось, что он задремал, и в этой дреме снова увидел себя возле поломанной скамьи.

…Их вытолкали на самую середину вытоптанного, заплеванного пространства, в Хуррамабаде почему-то называвшегося газоном.

— Ну-ка, ты, как тебя зовут-то?.. во-во, дай-ка ему как следует!

— Не спеши, не спеши! По сигналу!

— Да он же его уделает!.. Увидишь!

Косой тупо смотрел на него, переступая ногами, и только в самой глубине глаз маячило удивление. Мерген знал, куда нужно будет ударить, — прямо в нос, чтобы залился кровянкой. Тогда уже все, дело сделано. Косому только кровь пустить — и готово… Им дали почти по полному стакану портвейна, и хмель расшатывал их невзрослые тела, как буря.

Прямо в нос — и готово. Он шагнул вперед, и тут же Косой с размаху залепил по уху. Мерген сунул кулаком куда-то вперед, промахнулся. Мужики загоготали. Гогот долетал к ним, под колпак необъяснимой ненависти, которой оба они клокотали, словно из-за стекла.

— Н-на!

После второго удара у него немного прояснилось в голове. Газон покачивался, сверкали пивные пробки. Косой, сука!

Он с удивлением почувствовал еще удар, скользнувший по шее, и еще один — в грудь. Тяжело дыша и часто переступая непослушными ногами, Косой пер вперед, молотя кулаками воздух. Мерген увернулся, едва не упав — хмель толкал его то в бок, то в спину, — и когда Косой снова двинулся на него, ударил ногой почти наугад, только чтобы отмахнуться. Косой согнулся, замычал, прижал ладони к паху. И тогда он сделал так, как учил Бисер: шагнул и с размаху заехал подъемом ступни по физиономии как по футбольному мячу…

* * *

Скоро тропа должна была сбежать по склону на дно длинного и почти прямого ущелья, сплошь заросшего непролазным сплетением колючего кустарника и деревьев, гнущих стволы вокруг пестрых валунов. Оттуда, казалось, уже веяло особым застоялым зноем, запахом сохлой прели, каким-то дурманом. Тропа вламывалась в этот джангал с усилием, как будто не вдруг раздвигая чащобу своим пустотелым, тут и там рассеченным серебром паутины стволом.

Должно быть, не вчера начали гонять овец по этому ущелью, понукая их бежать то за Обикунон, на летние свежие пастбища, то, наоборот, вниз, в долины, где в базарные дни овечья кровь запекается черными лужами; не вчера принялись покрикивать пастухи на их топотливые отары, покорные и способные в своем волнообразном движении вытоптать не только траву, но и деревья, и камни; однако так велика была сила этого джангала, так мощно он раскинулся по ущелью, что за все эти века тропа не стала шире, а по-прежнему лежала узким, заплетенным сверху коридором.

Зимой ущелье заваливало всклянь, но и тогда под снегом, подо льдом застывших ноябрьских ручьев жили корни, готовясь к тому, чтобы весной, когда бешеная вода навалится, потащит камни, подпилит и обрушит скалы, норовя не так, так этак выворотить почернелые плети из-под валунов и тощего песка, — устоять, удержать ее напор, остаться на месте и чуть позже дать мощный побег… То, что все же вырывалось с корнем или мозжилось грохочущими в потоке камнями, застревало в соседних стволах, сохло, подламывалось, и новые поколения насекомых обживались на безжизненных сучьях.

Овцы бежали по этой тропе дважды в год, бежали мелкой неторопливой побежкой; люди шли за ними в полный рост; всадники спешивались, шагали, ведя лошадь в поводу, потому что, даже пригнувшись к луке, всегда можно было ткнуться лбом в тугую каленую ветку эргая, безрассудно померявшись с ней силой на всем скаку.

В этом-то и был весь фокус — пролететь джангал единым махом, обхватив лошадь за шею, и нигде не зацепиться, а только чувствовать и слушать, как руки деревьев и кустов, промахиваясь едва ли не на сантиметр, шевелят волосы на голове и секут холодящий лицо воздух.

Мерген подумал об этом, но не испытал сейчас ни холодка, ни лишнего удара сердца, переходящего на торопливый жадный бой; солнце слепило глаза, что-то гудело в затылке, и тени казались желтоватыми.

— Ну, что? — спросил Володя, придерживая лошадь. — Шагом пойдем?

— Зачем шагом? — Мерген старательно улыбнулся.

Ему хотелось бы спешиться и сесть на траву возле серого, сплошь затененного и, быть может, даже прохладного валуна. Но к тому не было сейчас никакого повода.

— Ого-го-го! — хрипло закричал он вместо этого; и запрокинул голову, сощурился, чувствуя, как солнце сверлит веки.

— Ладно… — сказал Володя. — Что время терять… Митя! Митя! — он возвысил голос и привстал в стременах. — Пригибайся как следует! Понял? Смотри у меня!..

Он тронул лошадь, сам пригнулся, сжался — и лошадь под ним тоже подобралась, будто зачерствела.

— Ого-го-го! — закричал Мерген.

— Ого-го-го! Го-го! — заверещал Митька сзади.

— Пригибайся!

Мерген ударил лошадиные бока, сжал коленями. Ветер для начала немного загустел, и тени начали мелькать в глазах, будто норовя перегнать друг друга. Он не чувствовал себя скачущим на лошади. Какое-то странное отрешение — словно глаза летели чуть выше темени, внимательно присматриваясь к тому, как подпрыгивает в седле еще совсем недавно родное тело, — мешало сосредоточиться на движении. Он пригнул голову низко, даже ниже, чем это требовалось, сполз с седла набок. Ему стало страшно. Ветви, толстые, железные ветви проносились над головой, мельтеша тенями. Солнце только промелькивало сквозь них, но казалось еще более ярким, чем раньше. Володя далеко перегнал его. Копыта гремели по камню, воздух свистел, пространство звенело и трепетало; Володи не было слышно, он уже унесся далеко вперед. Сзади стучали копыта Митькиного Орлика. Солнце давило на глаза. Они летели по джангалу, все сливалось в серое мелькание. Солнце все пучилось и пучилось над головой.