– В Норвегии – Григ. Очень интересен. Говорят – рассеянный человек.

И замолчал. Женщины улыбались, беседуя все более оживленно, но Клим чувствовал, что они взаимно не нравятся одна другой. Спивак запоздало спросил его:

– Как ваше здоровье?

А когда Клим предложил ему земляники, он весело отказался:

– От нее у меня будет крапивная лихорадка. Мать попросила Клима:

– Покажи Елизавете Львовне флигель.

– Странный город, – говорила Спивак, взяв Клима под руку и как-то очень осторожно шагая по дорожке сада. – Такой добродушно ворчливый. Эта воркотня – первое, что меня удивило, как только я вышла с вокзала. Должно быть, скучно здесь, как в чистилище. Часто бывают пожары? Я боюсь пожаров.

Бумажный сор в комнатах флигеля напомнил Климу о писателе Катине, а Спивак, бегло осмотрев их, сказала:

– Можно очень уютно устроиться. И окна в сад. Наверное, в комнаты будут вползать мохнатенькие червячки с яблонь? Птички будут петь рано утром. Очень рано!

Она вздохнула:

– Вам не нравится? – с сожалением спросил Клим, выходя в сад, – красиво изогнув шею, она улыбнулась ему через плечо.

– Нет, почему? Но это было бы особенно удобно для двух сестер, старых дев. Или – для молодоженов. Сядемте, – предложила она у скамьи под вишней и сделала милую гримаску: – Пусть они там... торгуются.

Оглядываясь, она продолжала задумчиво:

– Прекрасный сад. И флигель хорош. Именно – для молодоженов. Отлюбить в этой тишине, сколько положено, и затем... Впрочем, вы, юноша, не поймете, – вдруг закончила она с улыбкой, которая несколько смутила Клима своей неясностью: насмешка скрыта в ней или вызов?

Посмотрев в небо, обрывая листья с ветки вишни, Спивак спросила:

– Как же здесь живут зимою? Театр, карты, маленькие романы от скуки, сплетни – да? Я бы предпочла жить в Москве, к ней, вероятно, не скоро привыкнешь. Вы еще не обзавелись привычками?

Клим удивлялся. Он не подозревал, что эта женщина умеет говорить так просто и шутливо. Именно простоты он не ожидал от нее; в Петербурге Спивак казалась замкнутой, связанной трудными думами. Было приятно, что она говорит, как со старым и близким знакомым. Между прочим она спросила: с дровами сдается флигель или без дров, потом поставила еще несколько очень житейских вопросов, все это легко, мимоходом.

– Портрет над роялем – это ваш отчим? У него борода очень богатого человека.

Пытливо заглянув в ее лицо, Клим сказал, что скоро приедет Туробоев.

– Да?

– Продает свою землю.

– Вот как.

Клим почувствовал, что его радует спокойный тон ее, обрадовало и то, что она, задев его локтем, не извинилась.

К ним шла мать, рядом с нею Спивак, размахивая крыльями разлетайки, как бы пытаясь вознестись от земли, говорил:

– Это будет написано нонами, очень густо: тум-тумм...

Жена бесцеремонно прекратила музыку, заговорив с Верой Петровной о флигеле; они отошли прочь, а Спивак сел рядом с Климом и вступил в беседу с ним фразами из учебника грамматики:

– Ваша мать приятный человек. Она знает музыку. Далеко ли тут кладбище? Я люблю все элегическое. У нас лучше всего кладбища. Все, что около смерти, у нас – отлично.

В паузы между его фразами вторгались голоса женщин.

– Не правда ли? – требовательно спрашивала Спивак.

– Я вам это сделаю.

– Мы кончили?

– Да.

Через несколько минут, проводив Спиваков и возвратясь в сад, Клим увидал мать все там же, под вишней, она сидела, опустив голову на грудь, закинув руки на спинку скамьи.

– Бог мой, это, кажется, не очень приятная дама! – усталым голосом сказала она. – Еврейка? Нет? Как странно, такая практичная. Торгуется, как на базаре. Впрочем, она не похожа на еврейку. Тебе не показалось, что она сообщила о Дмитрии с оттенком удовольствия? Некоторым людям очень нравится сообщать дурные вести.

Она с досадой ударила себя кулачком по колену.

– Ах, Дмитрий, Дмитрий! Теперь мне придется ехать в Петербург.

Розоватая мгла, наполнив сад, окрасила белые цветы. Запахи стали пьянее. Сгущалась тишина.

– Я пойду переоденусь, а ты подожди меня здесь. В комнатах – душно.

Клим посмотрел вслед ей неприязненно: то, что мать сказала о Спивак, злостно разноречило с его впечатлением. Но его недоверие к людям, становясь все более легко возбудимым, цепко ухватилось за слова матери, и Клим задумался, быстро пересматривая слова, жесты, улыбки приятной женщины. Ласковая тишина, настраивая лирически, не позволила найти в поведении Спивак ничего, что оправдало бы мать. Легко заиграли другие думы: переедет во флигель Елизавета, он станет ухаживать за нею и вылечится от непонятного, тягостного влечения к Лидии.

Мать возвратилась в капоте солнечного цвета, застегнутом серебряными пряжками, в мягких туфлях; она казалась чудесно помолодевшей.

– Ты не думаешь, что арест брата может отразиться и на тебе? – тихо спросила она.

– Почему?

– Жили вместе.

– Это еще не значит, что мы солидарны.

– Да, но...

Она замолчала, потирая пальцами морщинки на висках. И вдруг сказала, вздохнув:

– У этой Спивак неплохая фигура, даже беременность не портит ее.

Вздрогнув от неожиданности, Клим быстро спросил:

– Она – беременна? Она тебе сказала?

– Боже мой, я сама вижу. Ты хорошо знаком с нею?

– Нет, – сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.

«Какой безжалостной надобно быть, какое надо иметь холодное сердце, для того, чтобы обманывать больного мужа, – возмущенно думал Самгин. – И – мать, как бесцеремонно, грубо она вторгается в мою жизнь».

– О, боже мой! – вздохнула мать.

Клим искоса взглянул на нее. Она сидела, напряженно выпрямясь, ее сухое лицо уныло сморщилось, – это лицо старухи. Глаза широко открыты, и она закусила губы, как бы сдерживая крик боли. Клим был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту женщину, он тихонько спросил:

– Тебе грустно?

Вздрогнув, она прикрыла глаза.

– В моем возрасте мало веселого. Затем, оттянув дрожащей рукой ворот капота от шеи, мать заговорила шопотом:

– Уже где-то близко тебя ждет женщина... девушка, ты ее полюбишь.

В ее шопоте Клим услышал нечто необычное, подумалось, что она, всегда гордая, сдержанная, заплачет сейчас. Он не мог представить ее плачущей.

– Не надо об этом, мама.

Она судорожно терлась щекою о его плечо и, задыхаясь в сухом кашле или неудачном смехе, шептала:

– Я не умею говорить об этом, но – надо. О великодушии, о милосердии к женщине, наконец! Да! О милосердии. Это – самое одинокое существо в мире – женщина, мать. За что? Одинока до безумия. Я не о себе только, нет...

– Хочешь, принесу воды? – спросил Клим и тотчас же понял, что это глупо. Он хотел даже обнять ее, но она откачнулась, вздрагивая, пытаясь сдержать рыдания. И все горячей, озлобленней звучал ее шопот.

– Только часы в награду за дни, ночи, годы одиночества.

«Это говорила Нехаева», – вспомнил Клим.

– Гордость, которую попирают так жестоко. Привычное – ты пойми! – привычное нежелание заглянуть в душу ласково, дружески. Я не то говорю, но об этом не скажешь...

«И – не надо! – хотелось сказать Климу. – Не надо, это унижает тебя. Это говорила мне чахоточная, уродливая девчонка».

Но его великодушию не нашлось места, мать шептала, задыхаясь:

– Надо выть. Тогда назовут истеричкой. Предложат врача, бром, воду.

Сын растерянно гладил руку матери и молчал, не находя слов утешения, продолжая думать, что напрасно она говорит все это. А она действительно истерически посмеивалась, и шопот ее был так жутко сух, как будто кожа тела ее трещала и рвалась.