Изменить стиль страницы

Робею изложить замысел зодчего. «Грандиозно», «колоссально», «гениально» – не пятаки ли давней чеканки? Внятно ли уподобление: мощь Баженова равна мощи Державина? И каждому ль понятно, что задуманное Баженовым превосходило храм Соломона или форум Трояна?

Он мыслил Кремль единством старины и новизны. Старины, освобожденной от сработанного на злобу повседневного. Новизны не заемной, не суетной, а вольно и гармонично объединяющей старину. Он мыслил кремлевский треугольник не пирамидой во славу монархии (хотя об этом твердил), а национальным символом (о чем, кажется, не обронил ни слова).

Но тут надо признаться, что не сам по себе проект – совокупность строгого расчета и пылающего воображения, не это брало за сердце, а бурный, мятущийся дух тридцатилетнего человека с темными густыми и легкими волосами, человека, весь облик которого… Понимаете ли, не в Париже, не в Санкт-Петербурге, а именно здесь, в Москве, вся сущность Баженова казалась мне насквозь русской. Отчего так? Да потому, что проект – уже одобренный, уже моделируемый из покорного рубанку и резцу мягкого липового дерева – проект этот не дарил зодчему величавого покоя. Снисходило, бывало, усталое удовлетворение; чувствовал, случалось, удовольствие; отступив и прищурившись, скрестив руки на груди и раскачиваясь на носках, бормотал: «Неплохо, неплохо… Даже и очень недурственно», этак тоже бывало. Но покоя – свершил, сотворил – не было.

Видели бы вы Баженова в предвечерний домашний час, когда, сняв форменный зеленый кафтан с черными отворотами, облачившись в красный шлафрок, он придвигал кресло к окну и устремлял взгляд на Кремль. День мерк, ласточки реяли, река журчала, позванивала, все звало к отдохновению, а он испытывал и трепет сомнений, и отчаянную тревогу, и унизительное бессилие. Пляска нервов, зигзаги капризов? Другое! Страждущий дух, мука недостижимости и непостижимости идеала, неизбывное недовольство достигнутым и постигнутым – вот это и было истинно драгоценным в натуре Василия Ивановича Баженова, драгоценным и редкостным, присущим лишь истинным творцам, зиждителям, как говорится, милостью небес.

Он служил в Экспедиции. Не пугайтесь, не в костоломной тайной, а в Экспедиции кремлевского строения. Начальствовал генерал и камергер, коего за ненадобностью оставляю безымянным. Генерал вольготно княжил, Баженов рачительно правил. Правление обрушивало лавину хлопот. Начиная от устройства кирпичного завода и поисков строительного камня где-нибудь у Девичьего перевоза на Оке или близ дремотного Зарайска, на берегу Осетра, и кончая укомплектованием архитекторской команды опытными геодезистами и лепщиками, искусными краснодеревцами и скульпторами, усердными мастерами и подмастерьями каменных дел.

– Уповаю, – сказал он, – уповаю видеть Феодора Васильевича. Вчерашнего дни писал в Петербург – присмотрел-де отличного помощника… – Баженов улыбнулся и слегка руками развел, означало это, что объяснять не нужно: он, Баженов, давно «присмотрел», еще в Париже уговор был. – Горяч Феодор Васильевич, – продолжал Баженов, – не перечил бы батюшке, набрался терпения, глядишь, из Петербурга да в Москву. А пришлось из Парижа чуть ли не напрямки да в лавру. Ну какое ему житье в обители? Он мирской, беспокойный, закваска крамольная. Страшусь, не угодил бы в худые композиции. Уж больно Феодор Васильевич неоглядчив, я его знаю. Кругом, говорит, лжебратия. Ковы на бедного Феодора моего, ковы!

Собственно, ковы, коварные замыслы, были словесными, в поступки еще не материализованные, однако не велик был труд понять, как душно и уныло Каржавину в лавре.

Впрочем, Баженов надеялся, что ходатайство возымеет действие. «То-то будет восхитительно!» – заключил Василий Иванович.

6

Бабье лето стояло необыкновенное. В баженовском саду молодые яблоньки едва не зацвели. Гуси и утки вброд пересекали Москву-реку, плоскодонки, груженные дровами, сидели на мели. Ветер-тепляк, то южный, то восточный, выметал заблудшие тучки.

Похолодало внезапно, но снег еще долго не ложился. Лег только в декабре. И будто в тождество праздничному блеску пороши, совершилось формальное, с записью в журнале, назначение коллежского актуариуса Каржавина помощником архитектора Баженова.

Василий Иванович предложил кров в Садовниках. Федор благодарил и отказался. Ему отвели комнаты в Кремле, во втором этаже бывшего Потешного дворца, внизу помещалось что-то казенное, если не запамятовал, ревизион-коллегия. Отсюда рукой было подать до Модельного дома – мастерской, где работали громадную модель будущих кремлевских строений: в медных тазах кипел, пузырясь, рыбий клей, плотен был шорох александрийской чертежной бумаги, и плавно, как струги, скользили двойные рубанки, те, что берут мелко и чисто.

Сказать: Федор охотно приступил к делу – ничего не сказать. Такая радость бурлила, что допоздна сон не брал, а спозаранку ото сна поднимался, приоткрыв окошко жаркой горницы, всей грудью забирал молодой, снежистый воздух и смеялся невзначай.

Не буду вдаваться в его «рассуждения математических и физических правил». Еще на школьной скамье проникся к ним отвращеньем, в чем и каюсь, краснея, читателям эпохи НТР. Да и архитектурные трактаты – Федор переводил с латинского и французского – не будят любознательность. Нельзя, однако, не отметить, что наш актуариус еще и безвозмездно обучал баженовскую команду алгебре и механике. И словарь составил, словарь архитектурных речений. Каков Каржавин!

Так жил он на кремлевском холме.

А с плоских невских берегов Каржавин-старший, словно бы привставая на цыпочки, шею вытянув, хмуро поглядывал на Каржавина-младшего.

Из монастыря Федор писал почтительно, но прощенья не просил. Куда-а-а! Холодом несло, как от железа, стылого на морозе. Из Москвы – в том же духе. Должно быть, и вовсе нос задрал фаворит академика Баженова. То-то они с ним еще в Питере все это шу-шу. И вот извольте, академик выцарапал Федьку из Троицкой лавры.

Жене не сказывая и как бы прячась от самого себя, Василий Никитич от времени до времени наводил справки.

К заяузским Каржавиным Федор не наведывался. То были люди древлего благочестия, привечали странников из дальних скитов. Небреженье родней, казалось бы, давало повод к вящему неудовольствию. Василий Никитич, однако, не серчал. Враждебный расколу любого толка, а равно и православию, он не жаловал московских свойственников. Исключая разве что Ивана, Федькиного ровесника. По своим торговым делам тот изредка наезжал в Питер; Василий Никитич любил состязаться с ним, как на ристалище; сутулый, смуглый родственничек слыл тонким буквалистом и крепким начетчиком, в перекрестных спорах о бытии божием Василию Никитичу доставалось, коса находила на камень, что и прельщало.

Через третьих лиц этот Иван Каржавин вызнавал про Каржавина Федора. И сообщал на Адмиралтейскую першпективу. Примером можно привести такое: «Сын ваш погряз во блуде с молодой Лукерьей, стряпухой Троицкого подворья». Новости такого рода ничуть не задевали Василия Никитича: быль молодцу не в укор. Задевало, злило другое: взял свое, предается наукам. Потом узнал, что «Федька-подлец» всех положил на лопатки, приняв участие в университетском конкурсе. Открылась вакансия на должность преподавателя французского! языка; набежало множество московских французов; первенство досталось Каржавину Федору (4). Василий Никитич испытал досаду пополам с гордостью. Эва, подумал, словно бы руками разведя, катается, неслух, как сыр в масле.

Но едва невских берегов достиг страшный слух о моровом поветрии, Василий Никитич почернел. Когда-то просил Ерофея: бога ради не утрать ребенка. А теперь кому поклоны бить? Ни чинов, ни званий не разбирает моровое поветрие, ни дитя не щадит, ни старца не милует, а взяток не берет.