Изменить стиль страницы

Плотник Сотников оказался человеком расторопным и мастером опытным, он умело повел работу: трое мужчин за восемь часов сделали то, что под силу только целой строительной бригаде. И главное, что особенно пришлось по душе Григорию, никакие чертежи Сотникову действи тельно не потребовались. Все делалось на глазок, но точно как по писаному. Начал Сотников с того, что подрубил стенку сверху, сделал в самане проем, куда, как в канавку, свободно ложился заранее приготовленный дубовый брус. Закрепив его дубовым столбом в этом проеме и сделав таким образом надежную опору для стропил землянки, чтобы они спокойно стояли и не чувствовали никаких перемен, Сотников смело углем отчертил тот кусок стены, который нужно было вынуть. Было условлено во время работы не шуметь и не разговаривать, Сотников лишь кивнул Петру и Григорию, и те, как по команде, взялись за топоры.

— Потише руби, Петро, — по-воровски, сквозь зубы процедил Григорий. — Дед же сразу услышит… Да не сильно размахивай…

— Тут без размаху ее, чертяку, не возьмешь. Не саман, а железо.

Петро был прав. За семьдесят лет саман так спрессовался и так иссохся, что сделался тверже бетона, и топоры отлетали от него со звоном, Рубили в три топора, без передышки, клевали тонкими ухватистыми ломиками. И «Москвич», оказывается, не зря стоял тут, повернув свои жаркие очи к стене. Пока не поднимался из-за Егорлыка месяц, стенку, которую так жадно клевали топоры, освещал «Москвич» — было светло, как-днем, и сизая пыль, взлетавшая из-под топоров, казалась туманом. Запоздалые журавлинцы, проходя домой, видели, как трое мужчин рубили землянку. На минуту останавливались, качали головами и молча проходили дальше. И только старик Поломарчук, друг деда Луки, возвращаясь от сына, не утерпел и сказал:

— Что, Гришка, все богатеешь?

— Проходи, проходи, дед, своей дорогой, — ответил Григорий, не переставая рубить саман. — Не твоего ума тут дело…

Дед Поломарчук взмахнул в воздухе посохом и скрылся в темноте, а Григорий стащил липнувшую к спине рубашку и, вытирая ею лоб и шею, сказал:

— Ну, братцы, ну, прошу вас, рубите потише… Чует мое сердце, дедусь всю эту, нашу музыку слышит…

— Гриша, и чего боишься? — удивился Сот-hhkoib. — Твой дедусь спит себе спокойно, как малое дите…

Предчувствие, что дед Лука не спит и все слышит, не обмануло Григория. Еще вечером, когда Галя принесла старику парного молока и дед Лука после ужина потушил свет, его чуткие волосатые уши уловили частый глухой стук. Дед Лука насторожился, прислушался. Сперва ему показалось, что в земле, как раз под кроватью, кто-то без музыки лихо выбивал чечетку тяжелыми коваными сапогами, и выбивал как попало, не в лад. Танцор то приближался, то удалялся. И чем больше прислушивался дед Лука к этим загадочным стукам под землей, тем большей тревогой наполнялось его немощное тело…

Затем он отчетливо услышал звон стали и сразу все понял: это внук Григорий рубил стенку. Старику стало так обидно и так больно, что он захотел встать, чтобы выйти на улицу и прогнать разорителя. Подняться же не смог — не было сил.

— Ты что рубишь, антихрист! — крикнул он слабым голосом, задыхаясь и морщась от боли в груди. — Как же у тебя, Гришка, рука поднялась такое рушить и изничтожать?.. Эй, сын Иван! Где ты есть и чего не усмиришь басур-мана?.. Эй, люди… помогите, люди!..

Он умолк и, слушая частый, торопливый стук топоров, почему-то стал вспоминать свою жизнь и именно с того ее часа, когда двадцатилетний чабан Лука Книга оставил осенью гаркушинские отары, вернулся в Журавли и зимой женился на журавлинской девушке Анисье. Весной получил план, отделился от батька и слепил себе эту хатенку… Сколько с той поры исхожено дорог и истоптано степных тропок, а все его горести и радости рождались и умирали в этом саманном гнезде. В нем родились его дети, и отсюда они разлетелись по всей стране, и остался тут один Иван, да только и ему гнездо это не нужно. Сколько лет посреди той комнаты, из которой сейчас так старательно Григорий выламывал стенку, висела хворостяная детская люлька… Ржавое кольцо для крючка все еще торчало в потолке. Помнится, тогда кольцо попискивало, и под тихий, плачущий звук хорошо засыпали и Артем — первенец Луки, и Ефимия, и Гордей, и Василий… Иван был девятым, последним ребенком. В этой же старенькой люльке, как в сорочьем гнезде, отоспали свое и Григорий, и Иван, и Алексей. Довелось бы побывать в люльке и правнукам, если бы Иван Лукич не спалил пришедшие в негодность прутья. «Моим внукам, батя, — говорил он, — мы купим люльку на колесах и с пружинами…» И еще, как свет в тумане, мелькнула мысль: сколько раз, бывало, в этой землянке гуляно крестин, а сколько весенним ветром отшумело свадеб — счету им нету!.. А лет двадцать тому назад из землянки вынесли гроб — в последнюю дорогу проводил Лука Трифонович свою подружку Анисью…

…Рано утром, когда солнце только-только подожгло Егорлык и заполыхало в окнах журав-линских хат, «Москвич» уже стоял рядом с закопченной, холодной, давно не беленной плитой и удивленно поглядывал, отражаясь никелем, в висевшее на стене зеркало. В это время Григорий, усталый и измученный, мертвецки спал, растянувшись на полу своего нового дома. Га лина сидела на низеньком стульчике, доила корову и с радостью думала о том, что теперь пусть приходит зима — не страшно: «Москвич» надежно укрыт и or дождей и от вьюг. Сыновья Григория поднялись, как обычно, рано. Увидев в стене широченные белые ворота, они распахнули их, затем не спеша гуськом обошли вокруг «Москвича», поглядели на его сияющее отражение в зеркале, осмотрели и ощупали эти ворота. Желая поскорее поведать о своем открытии дедушке, они шумной ватагой помчались в его комнату и тотчас вылетели оттуда с криком:

— Ой, маманя! Ой, батя!

— Тише, хлопчики! Чего разбесились! — прикрикнула на них Галина, направляясь с подойником в дом. — Батя спит… Он всю ночь работал, а вы тут орете!

— Маманя, — прошептал бледный Ванюша, подбежав к матери и ухватившись за ее подол, — маманя, наш дедушка неживой…

У Галины ослабли руки. Она, боясь уронить подойник с молоком, поставила его на землю, строго взглянула на притихших сыновей и быстро направилась в землянку… Да, Ванько не ошибся: дед Лука был мертв. Чистенькая головка его, лишь на висках и затылке слегка одетая белым пушком, повалилась набок и сползла с подушки. Трудно было сказать, в ту ли минуту умер дед Лука, когда резина тихо, по-воровски надавила низкий, свежеоструганный порожек и колеса несмело вкатились в комнату, или жизнь ушла от него раньше, когда еще звенели топоры и прорубалась стена, — об этом теперь никто не думал…

Журавлинцы с почестями проводили на покой деда Луку. Из Грушовки был привезен духовой оркестр из восьми труб, и плачущие медные голоса были слышны не только на селе, но и далеко в степи. Гроб с телом покойного, обтянутый кумачом и щедро обсыпанный чабрецом и неяркими полевыми цветами, стоял на столе посреди комнаты большого дома Ивана Лукича, и в Журавлях не было человека, который не пришел бы попрощаться со старым чабаном.

«Хоть последние часы побудет у сына в доме, — думал Иван Лукич, сутуля широкие плечи и стоя у гроба. — Да и люди не будут глядеть, как Григорий испаскудил дедово жилье…» Иван Лукич смотрел на цветочки бессмертника, на стебельки чабреца, в которых утопала голова его отца, а думал о том, что сын Григорий мог бы и подождать с устройством гаража. Он не ругал Григория, на его ночную работу даже не взглянул, будто в разрубленной стене и не красовались белые ворота с замком, а в комнате не прятался «Москвич»… Да и что теперь скажешь? Дело сделано, дед Лука оставил свою землянку, и она больше ему не нужна…

Иван Лукич видел невеселые цветочки на сухих желтых стебельках, видел острый нос с приметной горбинкой, скорбно сжатые морщинистые губы, видел знакомую сизую подковку усов, точно приклеенную к ввалившейся губе. «И зачем тебе, Гриша, нужна была эта спешка? — снова мысленно упрекал сына, переведя взгляд на окно, на кем-то поставленную там балалайку без струн. — Люди могут подумать, что через этот твой гараж умер старик… Пойдут сплетни, молва… Говорил тебе, Григорий: выбрось из головы эту дурь… Нет, не выбросил…»