Изменить стиль страницы

— Да, точно, вдовствую, — согласился Симеон. — Так что ж?

— Слыхала я, что по церковным обычаям попам по второму разу жениться нельзя… Грешно! Есть даже поговорка: последняя у попа жинка…

— То было, — грустно сказал Симеон. — И об этом, Анна Сергеевна, не тревожьтесь… Не жить же мне всю жизнь в одиночестве! Отчего случаются распутства? От этого…

— Все это так, — Анюта косила улыбчивый глаз. — И так как я женщина прямая, хитрить-мудрить не умею, то скажу без обиняков: забудем эту нашу балачку. Будто ее вовсе не было! Ежели вы хотите и в дальнейшем проживать в моей хате, то богом прошу вас: насчет сватовства ничего не говорите ни Танюше, ни вообще людям… Дочка у меня вспыльчивая, с ней шутить не надо… Так что не делайте, Семен Ильич, себе же вред…

Симеон смотрел в завечеревшее окно и молчал. Тонкое, засеянное бородкой, худое его лицо покрылось багровыми пятнами. Точно превозмогая боль, он трудно поднялся и, не взглянув на тетю Анюту и не простившись, вышел из комнаты.

«Разгневался, бедолага, — сама себе сказала тетя Анюта. — А чего гневаться да обижаться? Сунулся не в те ворота, так и марш обратно, и никакой обиды быть не может… Видно, правда-то глаза колет. Эх, Семен, Семен, хоть ты и святой, а дурак! Да разве тебе влюбляться в мою Танюшу? Разве я ее, красавицу, растила для такого немощного патлача?..»

XI

Любой парень на месте Семена на этом не остановился бы. Кому-кому, а девушке о своей любви сознался бы непременно. Нашел бы подходящий случай и сказал бы. Семен же поступил, как он сам себя уверял, по-христиански. И хотя он обозлился и обиделся на такой прямой отказ тетушки, но просьбу ее исполнил. То, о чем они говорили в тот вечер, было забыто и выброшено из головы. О своих чувствах к Татьяне Семен больше не намекал. И все же тетя Анюта замечала, что племянник, встречая Татьяну в сенцах ли, во дворе ли, на улице ли, всякий раз болезненно бледнел и не мог оторвать от нее глаз. При этом волосатая голова его поворачивалась в ту сторону, куда удалялась кузина, как поворачивается к солнцу шляпка цветущего подсолнуха. «Выходит, что дурь еще не прошла, — сердито думала тетя Анюта. — Ну, ничего, пусть себе бледнеет да любуется, попы тоже, видать, мыслями не безгрешные. И пусть патлатая его голова поворачивается, ничего с ней не станет, не отвинтится…»

И все же в глубине души тетя Анюта по-родственному жалела Семена. Питая к нему чисто женскую, даже материнскую жалость, она считала племянника самым несчастным человеком. И виною того, что в последние дни он был молчалив и грустен была, как ей казалось, его любовь к Татьяне. И тетя Анюта всегда готова была и ласково поговорить с Семеном и заботливо, как это может делать только мать, спросить, здоров ли он, сыт ли…

Вот и сегодня, придя домой и видя в открытую дверь пригорюнившегося на диване племянника, она остановилась и тяжко вздохнула. Семен сидел все в той же задумчивой позе, глаза его были закрыты, а лицо, освещенное закатом, было бледное, высокий, с ранними залысинами лоб точно вылеплен из воска. «Или уснул сидя, разнесчастный, — думала тетя Анюта. — Или ему нездоровится, и личико его все будто просвечено, аж прожилочки видны…»

— Семен Ильич! Отчего вам так сильно взгрустнулось? — участливо спросила тетя Анюта. — Или приключилось какое горе? Или ещё что?

— Мечтаю, — ответил Симеон не двигаясь. — Вот сижу и предаюсь мечтаниям…

— О чем же те ваши мечтания, ежели не секрет? И сладкие они или горькие?

— От вас, Анна Сергеевна, у меня секретов нет. — В томных, ничего не видящих глаза Симеона появилась веселинка. — В голове моей родились такие думки, что полонили и душу мою и всего меня…

— Ай, ай! Подумать только — полонили! — искренне удивилась тетя Анюта. — А думки те земные или божественные?

— Самые что ни на есть мирские, житейские. Видя печальную озабоченность на лице тётушки, Симеон пригласил ее присесть, сам же встал и, расхаживая, взволнованно поведал ей о том, что в Журавлях будет строиться новая церковь, что все села, какие только есть на Ставрополье, станут завидовать Журавлям; что не позднее завтрашнего дня он повидается с архитектором Иваном Книгой, повидается лишь для того, чтобы посоветоваться с ним, где, в каком месте села лучше всего поставить новую церковь.

— В Москве есть собор Василия Блаженного, — сказал он продолжая ходить. — Не видели? Жаль! Так вот в Журавлях поднимется церковь, небольшой Василий Блаженный!

Сказав это, Симеон уселся на диван, устало откинулся на мягкую спинку и, закрывая глаза, мечтательно улыбнулся. «А что, по всем вижу мечты у тебя сладкие, как мед, — думала тётя Анюта. — Василий Блаженный в Журавлях… Ишь чего захотелось моему племяшу! Kaкой жадюдюга! То подавай ему в жены Танюшу, a то ставь посреди Журавлей церковь. Тоже — губа не дура Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй. Обновлять Журавли вздумал! А не подумал мечтатель, для кого нужен тот Василий? Для тех десяти — пятнадцати старушенций, каковые уже из ума выжили? Из них песок сыплется, они вскоро сти вымрут… А тогда что?..»

Пока тетя Анюта думала, Симеон сидел за крытыми глазами и молчал. Ей хотелось сказать: «Брось, Семен, эту затею, никому она не нужна». Ее так и подмывало посрамить племянника и навсегда с ним рассориться. Немало стоило усилий сдержаться и смолчать. Пожалела Семена. Не стала ни злить, ни огорчать. «Пусть поблаженствует, — думала она, глядя на мертвецки бледное лицо Семена. — В мечтах легко, в мечтах всё можно, а вот наяву испробуй сунуться в Журавли с тем своим Василием…»

— Что же вы молчите, Анна Сергеевна? — спросил Симеон, приоткрывая глаза.

— Скажите что вы думаете об этом?

— А что тут думать? Тут думать нечего. — Тетя Анюта скосила левый глаз и подморгнула им. — Картину вы нарисовали сильно привлекательную… Но только хотелось бы малость уточнить. Я понимаю ваши слова так: стоят новые-преновые Журавли. Тут и клуб, и кино, и парк, тут и школы, и пекарня, и больница, и стадион, а в центре, у всех перед очами, тот Василий Блаженный с колокольней?.. Так я вас поняла, Семен Ильич?

— Именно, именно!

— Глупость! Не бывать этому.

Разговор этот прервала корова. Замычала под самым окном, давая понять, что она пришла и что ее надобно подоить. И тетя Анюта быстро вышла управляться по хозяйству. А Симеон все так же сидел на диване. Слова тети Анюты так его озадачили и огорчили, что он решил не откладывать разговор с Иваном, а завтра же побывать в мастерской архитектора.

Спал в эту ночь плохо. Ворочался на горячей постели, думал о том, как завтра пойдет к Ивану, как они поздороваются, как сядут и начнут беседовать… Вспомнил выпускной вечер и слова Ивана: «Когда доведется встретиться, то первое, что мы сделаем, поборемся «на выжимки». Усмехнулся. Как давно это было, и какими наивными казались теперь эти слова… Мыслей была полна голова, и, когда наступило утро, Симеон поднялся с болью в висках и в затылке. Посмотрел в зеркальце, увидел измятое, в лохматой бородке лицо и испугался. Даже задрожали руки мелкой, зябкой дрожью. «Боюсь Ивана? А отчего? Что я иду к нему воровать или богохульствовать? — думал он, растирая тонкими пальцами водянистые подтеки под веками. — И почему всегда, когда я плохо сплю, мои глаза подпухают?.. Может, отложить нашу встречу на день-другой? Иван-то меня не ждет, и как он встретит… Но зачем же откладывать и зачем медлить? Дело-то не ждет, не терпит, и надобно его решать… Пойду!»

Умывался долго, потирая виски, шею, дважды подставлял под струю воды голову. Старательно причесывался, тоскливо поглядывая в зеркальце. Есть ему не хотелось. Выпил стакан крепкого чаю и начал собираться. Надел свежую, накрахмаленную белую рубашку, пахнущую водой и мылом. Почистил черные ботинки, смахнул с брюк соломинку. После этого облачился в рясу, перекинул на тонкую, укрытую сзади косичками шею серебряный крест с распятием Христа и, перекрестившись, быстрыми шагами вышел на улицу.

Было раннее утро, и всю улицу заливало солнце, вставшее над Егорлыком. Сентябрь выдался на редкость сухим и ясным — без туманов по утрам и без тучек на небе. Небосклон был такой низкий, будто нарочно своим красивым шатром опустился над Журавлями. Всюду была видна ранняя осень, и ее свежее дыхание радовало, веселило. Ярко желтели поля за селой; по ним серыми, плохо промытыми полотнищами тянулись дороги. По дорогам и по укатанным машинами улицам валялись арбузные и дынные корки, шелестели кукурузные листы, как клочки бумаги. Их не трогал ветерок, потому что в этот час над Журавлями было так тихо, что даже паутинка — этот тончайший шелк «бабьего лета» — не поднималась выше закопченных труб.