XXV
Иван Лукич был уверен, что застанет Ивана дома. ещё утром Василиса говорила: «Ну, пожил Ваня у брата Григория, а сегодня переберется к нам». Придя домой и не найдя там не только Ивана, но и Василису, Иван Лукич ощутил в душе такую острую боль, какой раньше ещё никогда не знал. «Старею, вот и сердце пошаливает». Иван Лукич грузно опустился на диван, сунул ладонь под рубашку, прижал её к волосатой груди и откинул голову. Обида, тупая и злющая, навалилась на него; о сне и думать было нечего. «Так вот ты какой, Иван, — негромко сказал он, неподвижно сидя на диване. — Раньше-то я по-настоящему не знал, что оно такое — обида, какая она на вкус и с чем её едят, а теперь узнаю…» Большой дом угнетал и пугал своей пустотой и гулкостью. Почему-то именно в эту ночь в доме оглушительно гулко отзывались шаги и резкий, скребущий скрип открываемых дверей. «Опустело, Иван Лукич, твое гнездо, — все так же тихо говорил он, боясь пошевельнуть головой. — Да оно ещё и не было гнездом, не было… Построил, воздвиг, а кому? Для чего и для кого? А черт его знает, для чего и для кого? Получается и у меня почти так, как у Подставкина…»
Встал, только чтобы не сидеть, а ходить или что-то делать. Прошел на веранду, так, без всякой цели. Отсюда хорошо был виден кусок Егорлыка с полоской слабого лунного света на воде. Иван Лукич засмотрелся на этот чуть приметный поясок света. И опять, не зная, что делать и куда пойти, побрел по двору, поднялся на крыльцо.
Ночь была наисходе. Наступал тот час, когда на востоке белело небо, а во дворах на разные голоса горланили петухи, когда проснулись собаки и лаяли лениво, охрипло, когда то в одной, то в другой хате светились окна и курчавились дымком трубы. На горизонте низко-низко повис надщербленный месяц, такой узенький и такой бледный, что его можно было принять за серп, слепленный из воска. На столбах тускло светили никому в эту пору не нужные фонари, а вокруг них черной метелью кружились жучки, бились о стекло и со звоном отлетали от него.
— Ишь какие чертенята неугомонные! — нарочито громко сказал Иван Лукич. — И чего, скажи, липнут к свету, чего мельтешат? Или их каким магнитом притягивает?.. Надо сказать электрику, чтобы в полночь гасил фонари. Энергии бесполезная трата.
Снова мысли об Иване не давали покоя. Не зная, как выбросить из головы эти мысли и уж больше никогда не думать о сыне, Иван Лукич угрюмо смотрел на спавшее село, на фонарь у ворот, осажденный неугомонными жучками. Мысленно он то порывался пойти к Григорию, разбудить Ивана и Василису и сказать, чтобы шли домой, то уходил в дом, открывал скрипучие двери и бесцельно бродил по пустым комнатам.
Может быть, потому, что Иван Лукич впервые испытал странное, гнетущее чувство обиды и что виною, как он думал, был сын Иван, ему казалось, что никогда ещё и никто так его не унижал и так не оскорблял. Он снова очутился на веранде и, опершись плечом об угол, смотрел на одинокую звезду в чистом, поблекшем небе, а думал все о том же: ну, хорошо, Иван не пришел в дом, не захотел, погордился, а Василиса тоже осталась с ним. Ну и что? Василиса частенько не ночует дома. Иван же сегодня не пришел, а завтра придет. И Василиса осталась с ним потому, что одной ей скучно и сына она не видела столько времени… Любая мать это бы сделала…
Смотрел и смотрел на небо, хотел увидеть невидимую небесную дорогу, по которой спешил домой Алексей, а в голове все то же: Иван и Василиса. «Эх, Иван, Иван, хоть ты теперь и архитектор, а по всему видно: придется нам порадо вать Шустова и ещё разок лбами столкнуться, и тогда мы поглядим, у кого лоб окажется покрепче…» Иван Лукич всматривался в побледневшее, выбеленное на востоке небо и, чтобы избавиться, от навязчивых мыслей, стал разговаривать с Алексеем: «Ну что, Алеша, знать, и ты летишь до дому до хаты, торопишься. Знать, курс науки кончил, подрос, оперился… Только куда дальше полетишь? Может, и ты, как Иван, накличешь на батька обиду, обозлишь, чертом покосишься…»
Все так же, будто зачарованный, стоял на веранде, смотрел и смотрел на небо. Теперь он думал о младшем сыне и то встречал его, вышедшего из самолета, то обнимал, то разговаривал с ним и почему-то в эту минуту видел себя молодым, таким же, как Алексей. И тогда, помнится, бывали вот такие же рассветы, только не так, не этими загрустившими глазами смотрел на них молодой Иван Книга. В то лето двадцатилетний Иван Книга учился на курсах трактористов в станице Беломечетинской. Там и встретил Васюту, голубоглазую казачку, с длинными, как плети, черными косами, с ясными, постоянно строгими, задумчивыми глазами. И частенько, бывало, Ивана и Васюту рассвет заставал на берегу Кубани. Вот так же искрилась светлая стежечка на воде, только река катилась бурно, билась о прибрежные камни-голыши.
…Лодка-плоскодонка подпрыгивала и клевала тупым носом мокрый щебень. Кланялись вербы, и тяжелые их ветки, как девичьи косы, целовали волну. Иван обнимал девушку и не замечал ни лунной стежки, изломанной на бурунах, ни наклоненных верб, ни рассвета. На перекатах Кубань шумела протяжно и тревожно, и что-то этот шум говорил, о чем-то рассказывал. «Ваня, слышишь, будет погожий день…» — «А кто тебе сказал, Васюта?» — «Как кто? А перекаты! Послушай, что они там говорят…» И она смеялась, и смех её глушил шум перекатов. Ему же не было дела до того, о чем говорили перекаты, и он брал её на руки, легкую, испуганную, и нес к лодке. Лодка рывком отскочила от берега и завертелась на быстрине. Васюте было страшно, и она впервые доверчиво прильнула к Ивану, и голова её закружилась.
На том берегу — равнина. Лежала степь в утреннем тумане. В дымке утопал горизонт, слегка подкрашенный зарей. Искрилась бахча, роса блестела и на листьях разостланной по земле ботвы, и на арбузах, похожих на футбольные мячи… Из лодки Иван унес Васюту на руках. Для него она была невесомая, особенно в ту минуту, когда обвивала своими слабыми руками его мускулистую шею. Иван усадил Васюту под копной влажного от росы сена, принес арбуз, мокрый, точно вынутый из Кубани, обтер его концом рубашки…
— Ой, Ваня! У нас же и ножа нету… Как же мы?
— Как? А мы его, этого красавца, кулаком, кулаком… Вот так! Готов! Погляди, это же не арбуз, а мед пополам с сахаром!
…Как же недавно и как же давно это было… Да, точно, это они, Иван и Васюта, встречали за станицей те зыбкие рассветы… А может, и не они? Может, это был сон? Где они, те прежние Васюта и Иван? Значит, они и не они пересекали на лодке Кубань, они и не они, смеясь и радуясь, ели арбуз, холодный и позолоченный светом ранней зари…
— И чего это я так сильно в думки кинулся? — громко сказал Иван Лукич, чтобы своим сильным голосом потревожить тишину. — Пойдука разбужу Ксению и поеду встречать Алексея. Дорога дальняя, пока доберемся…
Иван Лукич знал, что Ксения спала у матери, и не в доме, а под навесом. Как-то она сама, играя глазами и краснея, сказала ему, что в те дни, когда её муж Петро Голощеков бывает в командировке, она спит у матери. «Без мужа в нашей хате сильно страшно», — сказала и залилась смехом. А могла бы и не смеяться. Что тут смешного? «Да и с какой надобности она поведала мне про это? — думал Иван Лукич, направляясь к дому Коротковых. — Кто её разгадает, эту смазливую молодайку… Может, так, захотела и сказала, а может, на то была и своя причина… А какая может быть причина? Так, без причины взбрело в голову…»
Вошел в небольшой, сильно заросший бурьян ном двор. Откуда-то выкатился кутенок, ткнулся мордочкой в ноги, обнюхал и, точно желая показать, куда именно нужно идти Ивану Лукичу бежал под навес. Тонкая камышовая крыша лежала на низких столбах, так что Иван Лукич, пробираясь вовнутрь, нагибался и касался согнутыми плечами продольной суковатой балки. Рожок месяца висел низко, точно нарочно заглядывал под эту серую крышу. И все же под навесом было так темно, что Ивану Лукичу пришлось включить карманный фонарик. Яркая полоска света хлестнула по кровати, заиграла на белой смятой подушке, озарила неудобно запрокинутую голову Ксении. В этом странном, мигающем свете шея и плечи, не прикрытые простыней, были такими красивыми и непривычно белыми, что Иван Лукич испугался и невольно погасил фонарь. Может, это не Ксения? Может, какая другая женщина? Да нет же, конечно, она, кто же ещё? Это её коротко остриженные волосы, как всегда, они спадали на лоб и прикрывали левый глаз; это её полные, как бы немного припухшие, губы. «Какая ж ты, Ксения, красивая, а вот сиротствуешь одна, без мужской ласки, — думал Иван Лукич, глядя на спящую женщину, на её плечи. — А почему сиротствуешь? Война у тебя муженька не отняла, и слез ты по нем не проливала, а жизнь у тебя, как у вдовы… Гордая, без любви да без ласки жить не можешь, а Голощеков, видать, не умеет тебя любить.