Изменить стиль страницы

кипятят, ненависть шершавым бруском натачивают.

Вспомнили про Саата, тропу к шатру дырявому, травой поросшую, вынюхали. Мытарь всех кобыл Саата увёл, для нужды военной. Даже малого жеребёнка поволок, привязал к телеге. У скотинки ноги тонкие, как камыш в протоке, чуть не ломаются. Саат причитает: куды его, разве ж это транспорт военный? Не помянуть седло, а кинь платок из шёлка китайского, тонкого, такому коняшке на спину, он и бумкнется оземь! А мытарь молчать велит да грозит каганским указом в свёртке писчем. Оно ведь и мытарю хочется нежной жеребятинки родным детишкам: на то и война. Сидел Саат, плакал. Ночь просидел, клял звезду падучую. А она близёхонько, бороду подпаливает, если лицо задрать. Но тоска-кручина по кобылам назавтра прошла. Впору стало о себе самом горевать. Пришёл тысячник с животом круглым, гладостным, да враз мобилизовал Саата подчистую, всего, как есть! Определил в пращный полк, дал мешок на верёвке и камней горсть – разгрузку. Собралось войско несметное в путь далёкий. На заре дудки засвистели, и тронулась

армия. Шли день, вот Итиль стал невиден.

Только малые сёла кругом дороги. Ночь шли.

Где блеснет огонек, а где и темень. Снова

шли день. В степи дорога, земля кругом

пустая, трава, как океан, колышется.

Не пахана, не топтана, целка-девица!

Снова ночь, малость покемарили, и в дорогу.

Другой день, дорога кончилась. Прямо

по травам пошли, от солнца. Шли и шли.

Дальше Саат дням счёт потерял.

Ох, и велика страна Хазария! Истопчешь

ноги по самую задницу, покуда пройдёшь

её из края в край.

И ведь пустая.

Топал Саат, гремел разгрузкой, думал.

Он хотя телом и крепок, а головой болезен

был. Потому думал. Думы все от головного

недуга, вроде как газы в животе. Пучат

и пучат. Иной раз аж глаза

навыкат и пар из ушей. Ладно бы через рот

не выпукивать, а то беда.

Чудно как! Возьми Итиль-город:

не протолкнуться! Дома впритык друг

к дружке ставят. Дышать нужно по очереди,

на всех озону не напасёшься. А тут пустошь.

Который день идём – ни единого хутора

не попалось. Лес да поле, степь да овраг.

Порой зверь бежит, а то птица летает. И нету духа хазарского, человечьего. Пойди пойми, куда она нам, такая территория, хучь и купная, а пустая вся. Долго ли коротко ли, а добралась рать несметная до скальных гнёзд чечмецких, что на самом краю мира хазарского. И пошла воевать!

Досталось беды чечмекам в отместку за злодеяния! Домишки у них из глины с соломой, как у мелких пташек гнёзда. Хазарское войско камнями да стрелами гнёзда в пыль постирало. Вступили герои на скалы, костёр развели да покидали в него чечмецких детей за руки за ноги. Попомни, вражье семя, пожары итильские! Поели мяса, вина попили, победу веселием отметили да легли спать.

А чечмеки вылезли из скальных расщелин, каменными ножами дозорных порезали и пошли сонным хазарам головы отколупывать. Наутро кровь по колено. Снова пошли войной, замирять скалы, из расщелин чечмеков выкуривать, те визжат, кусаются. Стрелы летят, копья трещат, трупы горами. На каждый локоть скалы пустой по десяти мёртвых хазар кладут, горы чечмецкие завоёвывают.

А ночью чечмеки опять ползут с ножами. Откуда только берутся? Словно в камне живут!

Так и бились, две весны прошло. Полрати положили, а замирили чечмеков. Купность хазарскую отстояли. Самого злого чечмека поставили главным, за то он каганский перстень поцеловал. И отправились в путь обратный. С вестями вдовам и сиротам хазарским. А кто живой, тот порой не весь возвращался: на руку ль, на ногу ль, малость укороченный. Как жить да семью кормить каличным? Тоскливо да боязно, но нешто каган не вспоможествует бойцам государственным?..

А Саат и жив остался, и цел. Только камнем голову повредил, когда друг-товарищ из полка пращного промахнулся и в своего попал. Да ведь голова его и так не шибко хорошая была. Подумаешь, ещё немного подпортилась! Они и раньше были, вредные мысли. Жили в голове, как глисты в жопе. А тут прямо стали расти, кочевряжиться. До непотребства порой.

Бредёт Саат по Хазарии, и свербит у него между ушей.

И за ради какой залупы конской мы пёрлись в эти чечмецкие ебеня? Сдались нам в сраку их нищие скалы, когда у нас своей земли пустой, жирной, хлебистой – как у Бога пряников? Выйди за Итиль, прошагай версту по тракту, и вот тебе, сплошь безлюдье по стране Хазарии! Плуг поднять, коня объездить, бабу выебать – некому, не хватает племени мужицкого. А пришли и легли костями в чужих камнях. Кровью полили, мясом удобрили. То ли черти нас на погибель водят, то ли светлый Боже к престолу вселенскому ведёт?! Скажи, мать-трава ковыльная, что будет с моей Хазарией через тысячу вёсен?..

Часть II Семендер

Голландские гости

В половине седьмого утра в полупустой, почти без мебели, однокомнатной квартире-клетушке на седьмом этаже панельного дома по улице Дыбенко, что в Весёлом посёлке, – так зовётся этот спальный район северной Пальмиры, северной Венеции, Северных Афин, Вавилона и Итиля, – с окнами на такой же точно панельный дом с выцветшими и облупившимися, а когда-то небесно-голубыми, как кабриолет из фильма «Достучаться до небес», стенами, в половине седьмого утра, когда только вороны каркают громко, а люди особенно, по-утреннему озабочены и хмуры, внезапно заиграла музыка.

Комплект из шести колонок, аудиосистема с сабвуфером и полным сёрраундом взвыла, заскрипела, распорола тишину утра, как перочинный нож квартирного вора вспарывает зассаный старушечий матрас в поисках фамильных драгоценностей и отложенных с пенсии гробовых денег, изверглась лавой голосов, могучим хором:

Вставай, проклятьем заклеймённый, Весь мир голодных и рабов! Кипит наш разум возмущённый И в смертный бой вести готов!

В углу квартиры, у самой северной, холодной стены, спавший как какой-нибудь парижский клошар на брошенных прямо на пол, покрытый вздувшимся от времени и неевклидовой геометрии построек времён развитого социализма линолеуме, одеялах, человек закопошился, заворочался и вдруг вскочил.

Вскочил и тут же скособочился, прихватил одной рукой ноющую поясницу, другой стал тереть расплывшееся ото сна, невнятное чертами, физиогномически неубедительное лицо. Раскоряченный, двинулся разновекторными шажками из единственной комнаты через мини-прихожую, всю занятую двумя парами обуви, в ванную комнату, где встал перед мутным зеркалом и относительно распрямился.

И вот он, Максимус Семипятницкий, ведущий специалист по импорту, микрочип в системном блоке экономической глобализации, безответственный квартиросъемщик, заёмщик по кредитному договору № 17593876/ЛД-8367, а также по кредитному договору № 84989874-XXVI, равно как и по кредитному договору № GHM02057585485433498, впрочем, по последнему уже определённый как злостный неплательщик. Он же вкладчик по договору банковского вклада № б/н, на котором сиротливая тысяча рублей, в безнадёжном ожидании перечисления роялти из Португалии, авторского гонорара из журнала «Евразийская литература» и премии имени Дениса Давыдова, перманентно начинающий и вечно молодой писатель, о чьей молодости, к великому сожалению, не известно его собственным костям и суставам, равно как и изношенным внутренним органам, начиная с печени, et cetera1

И так далее (лат.).

«Айна ме, – подумал Семипятницкий. – Айна ме тулм былат шейкел растан. Каран ду халим човичи дуон сахыз паталакон гыды, чеватаро мукхам хын дез лаол, кемам ду кан терекат. Фаран кулгуз ету, фаран бумолчи кхотамор. Серкел. Бувахи постуранжи пайтели, вонгаа ду каран серкел».

Повернув синюю ручку смесителя, Семипят-ницкий набрал в сложенные лодочкой ладони воды и, фыркая, как конь, умыл плоское лицо. Холодная вода смыла остатки сна, и Семипятницкий в мгновение ока забыл язык, на котором только что думал.