Изменить стиль страницы

Нет, Салли не жалела о годах, которые провела на приисках. Здесь родились ее сыновья. И какая мать могла бы больше гордиться своими сыновьями?

Ее тревожило здоровье Тома. Но скоро лето, и все они поедут отдыхать на побережье — и Том, и Эйли с детьми, и она с Билли. Это придумал Дэн, и Салли так хотелось повидать его. Они поедут на южное побережье, раскинут лагерь на берегу того залива, где когда-то Салли с сестрами училась плавать и помогала отцу вытягивать к ужину сеть, полную рыбы. Салли казалось, что она уже видит шелковистую голубовато-зеленую гладь залива, вдыхает терпкий запах горящего хвороста, которым потянет от лагерного костра. Ребята смогут всласть поплескаться там, где помельче, а Том с Дэном будут ездить к Мысу Натуралиста, когда им захочется поплавать в прибой или провести денек на рыбной ловле вместе с местными жителями. Там у скал водится такая крупная рыба.

Уже сколько лет Том обещал Дэну устроить всем такой праздник, но на этот раз Дэн пригрозил, что если они не явятся в Ворринап до конца месяца, то он приедет на своем грузовике и увезет всю семью силой.

Салли жалела, что не сможет захватить с собой своих стариков. Динни будет очень огорчен, что ему придется остаться. Но она опасалась, что Тому не понравится, если она пригласит Фриско поехать с ними. Значит, она сможет уехать лишь при условии, что Динни останется дома и позаботится о Фриско. И Динни понимал это.

Конечно, Фриско чужой им, и Салли чувствовала, что Том и Динни в какой-то мере разочаровались в ней, когда она отвела Фриско уголок в своем доме и в своем сердце. Они ничего не забыли и ничего не простили ему. Салли и сама не одобряла своей страсти к Фриско — и все же эта страсть жила в ее сердце, властная и безрассудная, озаряющая все вокруг своим сияньем, словно вот этот закат… И Салли ничуть не раскаивалась; ее радовало, что они с Фриско проведут вместе остаток своих дней.

Ради нее Динни и Фриско соблюдали перемирие. Им, пионерам приисков, не так уж трудно было бы поддерживать добрые отношения, но Динни никогда не относился к Фриско как к товарищу, такому же старателю, как он, Салли слышала, как он говорил Тому:

— Ненавижу этого Фриско за его бахвальство. Но, конечно, одного у него нельзя отнять — хоть и ослеп, а не унывает, хорошо держится.

Весь день шахты не работали, но теперь в окнах белых заводских и конторских зданий замигали огни. Вышки копров и высокие прокопченные трубы резкими черными силуэтами торчали в зеленоватом вечернем небе. Из самой высокой трубы извергался ядовитый дым, отравляя воздух привычной едкой вонью. Вдруг тишину нарушил грохот заработавшей толчеи. Жадный торопливый стук ее гигантских пестов, как всегда, вызвал в Салли страх и раздражение.

Ее угнетало сознание огромной, чуть ли не всемогущей силы, скрытой во всем этом сложном механизме горной промышленности, которая, словно траншеями, изрезала горный кряж выработками своих рудников. В душе у Салли закипала ненависть к рудникам. Это из-за них прорыли в недрах гор лабиринт золотых миль; это они были виновны в трагической судьбе целой армии измученных, обреченных людей, которые каждое утро потоком вливаются в их ненасытную утробу.

Неправда, говорила себе Салли, что «пьянство и незаконная торговля золотом» лежат в основе всех преступлений, совершающихся в Калгурли и Боулдере, как об этом твердят газеты и иностранцы. За спекулянтами краденым золотом стоят, по словам Динни, те, что борются за богатство и власть, и в этой борьбе компании, владеющие рудниками, проявляют величайшую неразборчивость в средствах — они не только выжимают прибыли из добычи золота и биржевых спекуляций, но в своей алчности жертвуют сотнями жизней ради прибылей. Вот в чем корень всех преступлений: здесь, на этом горном кряже, — цитадель тех сил, которые властвуют над жизнями людей.

Но Салли вспомнились те, кто приходил сегодня с новогодними поздравлениями, — молодежь и старики, собравшиеся, чтобы посмеяться и потолковать о своих делах и о делах своих друзей и товарищей: всех этих людей отличает несокрушимая крепость духа и исключительное добросердечие по отношению друг к другу.

На душе у нее стало немного легче. Вот сегодня у нее собрались самые обыкновенные люди, рядовые труженики приисков: в них не заметно ни малейших признаков того морального разложения или преступных наклонностей, о которых так много толкуют. Все они прекрасные люди, каких и везде можно встретить, — добрые, великодушные и независимые. И пусть никто не думает, что этих людей интересует только выпивка да азартные игры. Нет, эти мужчины и женщины думают и говорят о серьезных вещах, они знают, что им необходимо организованно бороться со злом, порожденным политической и экономической несправедливостью.

И сегодня они в этом так же твердо убеждены, как и в те дни, когда Динни и его товарищи защищали свое право на разработку россыпного золота и когда горняки начали борьбу за профсоюзное движение. Благодаря их борьбе условия труда на рудниках несколько улучшились и пострадавшие от болезней и несчастных случаев получили хоть какое-то возмещение за свои увечья.

Надо сделать еще очень много, гораздо больше, чем сделано до сих пор, для того чтобы горная промышленность служила интересам самих горняков, способствовала росту благосостояния жителей приисков — тех, на чьи плечи легла вся тяжесть создания этих городов и кто спас их от развала в дни безумного ажиотажа и опустошающих кризисов.

Хорошо Фриско говорить, что она кудахчет и суетится, как рассерженная наседка, когда кто-нибудь начнет бранить Калгурли или Боулдер или их обитателей. А разве она может иначе? Это близкие ей люди. Это ее города. Разве не на ее глазах они возникали во времена золотой лихорадки, страдали от недостатка воды, от губительных пылевых ураганов, росли и достигли успеха и едва не погибли в тисках экономического кризиса? И разве она не мать рудокопа? Разве интересы рудокопов и их жен не ее интересы? Разве может она не разделять взглядов рабочих, не возмущаться жестокой эксплуатацией трудящегося люда — ведь она так долго была свидетельницей их борьбы.

На шоссе со стороны Калгурли в клубах пыли появилась кучка людей; это были кочевники.

Они брели медленно, уныло — впереди трое или четверо мужчин, за ними несколько женщин с детьми, позади плелись собаки. Немного поодаль следовал полицейский верхом на большой серой лошади.

Темнокожие, одетые, точно пугала, в лохмотья с чужого плеча, остановились, решив, как видно, переговорить о чем-то с полицейским. Мужчины поджидали у обочины, пока он поравняется с ними.

— Если вы еще будете болтаться тут вокруг кабаков, я вас засажу — всю шайку! — заорал полицейский. — Сказано вам, чтобы не смели больше попрошайничать в городе. Убирайтесь, не то худо будет.

Мужчины вполголоса посовещались и двинулись дальше. Салли увидела их угрюмые лица, когда они проходили мимо. Женщины тащились следом. Но какое-то оборванное существо опустилось в пыль на краю дороги и так и осталось там, словно узел тряпья.

Полицейский подъехал и прикрикнул. Существо не шевельнулось. Он спешился и пнул этот узел ногой.

— Ну, ну, уноси отсюда свои кости, — сказал он и грубо выругался. — Нечего прикидываться, все вы тут хворые.

Старуха подняла голову. Лицо ее было угрюмо и словно окаменело. Она с усилием поднялась на ноги и стояла перед полицейским, молчаливая и полная достоинства. Салли узнала ее. Угрюмое достоинство, с каким держала себя эта старуха, отличало ее от всех Других женщин-кочевниц, облаченных в такие же грязные лохмотья, носивших такие же старые, обтрепанные мужские шляпы.

«Да ведь это Калгурла!» — воскликнула про себя Салли и бросилась через дорогу.

— Вы не имеете права выгонять ее из города, — крикнула она полицейскому. — Она здешняя. Это же Калгурла. Я возьму ее к себе и присмотрю за ней.

— Я выполняю приказ, мэм, — решительно заявил полицейский. — Сейчас вышло такое распоряжение. Туземцам запрещено подходить к городу Калгурли ближе чем на пять миль. Они тут до черта всем надоели: попрошайничают всюду, тащат что ни попало, — жалоб не оберешься.