Гришутка, не спускавший с него глаз, машинально снял шапку.
– Ты, Гришаха, не встречал дорогой Петра? – спросил старик, расправляя брови.
– Нет, дядюшка.
– Что-то все вы нонче как замешкались? День такой: хлопот полон рот, а они ухом не ведут… точно, право, зарок дали…
– Вот он никак, дядюшка… Вот едет! – крикнул Гришка и побежал отворять ворота, за которыми слышался шум подъехавшей телеги.
Щелкнул деревянный засов, ворота пронзительно заскрипели, и в темном дне навесов открылся вдруг ярко сияющий квадрат с лошадью на первом плане, тележкой и сидевшим в ней молодым парнем. Но прежде чем Гришка успел взять лошадь под уздцы, его чуть не сшибли с ног две собаки: одна серая, большая, похожая на волка; другая несколько меньше, черная, с желтыми зрачками, полузаслоненными шершавыми бровями, покрытая вся взъерошенными завитками, делавшими ее похожею издали на мячик, обшитый черным мохнатым бараном.
– Дядюшка дожидает, – сказал Гришка, отбиваясь одною рукою от собак, другою хватаясь за поводья.
– Да, пора бы! Давно пора! – отозвался старик с другого конца навеса.
Телега въехала на двор. Из нее вылез светло-русый малый, лет двадцати семи, среднего роста, но плотный, приземистый, дышащий силою и здоровьем. Это был сын старика и муж Гришкиной сестры. Насколько брал он против отца силой, настолько, казалось, уступал ему в расторопности, живости и той быстрой сметке и смышлености, которая отражалась в глазах и каждой черте старика. Малый поглядывал даже несколько простаком, но, впрочем, был усердный помощник отцу, надежная, плотная опора его старости; малый он был кроткий, покойный, честный; свойства эти явно отпечатывались на его широком круглом лице, опушенном снизу бородкой, сквозь которую просвечивали толстые, добрые губы и время от времени сверкал ряд зубов белизны ослепительной.
– Что так поздно? – спросил старик, выходя к нему навстречу.
– Ничего не сделаешь, батюшка, – смиренно возразил сын, – Василья дома не было: пришлось обождать.
– Ну, что ж, купил?
– Купил, батюшка, все купил, что ты наказывал: солонины один пуд, баранины двадцать фунтов, масла и гороху на кисель…
– Много, чай, рассорил денег-то? – спросил старик, прищуриваясь.
– По той цене взял, как ты сказывал…
– Вот это хорошо!.. Эй, тетка Палагея! Подь к нам! – закричал старик, суетливо обращаясь к крылечку избы.
– Иду, кормилец, иду!.. – прохрипел голос в сенях, и появилась затем старушка со впалою грудью и лицом, сморщенным, как чернослив.
Старик взял ее из Ягодни на все время, пока лежать будет сноха его; сверх обычных хлопот по хозяйству, Палагея обязывалась за два с полтиной состряпать крестинный обед, назначенный на завтра.
– Ну, тетка Палагея, стряпня твоя приехала!.. Бери, кроши, повертывай – да в печку ставь!.. Готовы ли горшки-то?..
– Готовы, касатик!.. У нас духом-летком! Было бы из чего, родимый, – за мною дело не станет… Не смигнешь, – все представлю в твое удовольствие!.. – бодрясь, говорила старуха, подходя к телеге и принимаясь вытаскивать кулечки.
– Гришутка, полно тебе с собаками-то возиться!.. Вишь, время нашел! Подсоби тетке Палагее в избу таскать… Ты, Петруха, – присовокупил старик, понижая голос и указывая глазами на старуху, – ты за нею поглядывай… баба-то вострая; не доглядишь – и крупицы себе отсыпет, ветчинки отрежет, и маслица отольет… Хозяйке твоей, знамо, не до того теперь, – с малым возится… Ну, а у священника был?
– Был.
– Что ж он?
– Как обедня отойдет, говорит, тут и окрестим, приезжать велел.
– Ну, а к свату Силаеву и куму Дрону заезжал звать их?
– Нет, батюшка, не успел… Василий добре задержал меня с покупками… Я схожу к ним, как уберусь.
– Да, малый ты с затылком! Рази у нас одно это дело-то?.. Ну, да ладно; авось там справимся как-нибудь… Пока ты в село пойдешь, а я за вином съезжу: Гришунька бочонок принес. Ну, и я без тебя не сидел скламши руки… погляди-ка поди, – примолвил старик, лодводя сына к люльке и снова приводя ее в движение: – Эвна! Эвна! Эвна как! Хорошо, что ли?
– Хорошо, батюшка… Я, батюшка, как по лугу ехал, повстречал три воза из Протасова; к нам на мельницу едут; скоро, чай, будут… Встретился также Андрей со мною…
– Какой Андрей?
– Да наш, из Ягодин… Схоронил ноне опять парнишку; последнего схоронил…
– Что ты!.. Экой горький этот мужик, право! И что за диковина такая: не стоят у него ребяты да и полно! Все в одно время, почитай, решились, в одну осень нынешнюю… И бедность-то, да и горе-то… Что ж, не сказывал он, зачем шел? – заключил старик, посматривая вопросительно.
– Нет, не сказывал; никак мешок нес с рожью; должно быть, молоть идет.
– Гм! Гм! Хорошо все это, только не по времени; право, недосуг; бог с ними совсем и с возами-то! Сидишь, бывает, делать нечего, никто не едет; ноне хлопот не оберешься, – все как нарочно повалили…
– Я, батюшка, схожу пока хозяйку проведаю, – перебил сын.
– Ступай!.. Я здесь поуправлюсь… вот качку надо еще приладить… Эй, Гришунька! Эй!
– Что, дядюшка?
– Распряги лошадь, поставь ее на место, а телегу отодвинь – сейчас воза приедут!
Мальчик побежал к лошади; старик снова уселся верхом на обрубок и начал тесать колышки, предназначавшиеся для распорки рам на люльке.
Лошадь была уже распряжена, и мальчик возился с телегой, когда в светлом отверстии отворенных ворот показался Андрей, тот самый мужик, который хоронил ребенка. С первого взгляда Гришка не признал его: Андрей был очень высок ростом, но теперь, согнутый в дугу под тяжестью мешка, перекинутого через плечо, казался он маленьким человеком. На нем были те же лохмотья; к ним теперь присоединялась еще шапка, которой не было у него на кладбище. Медленным, отягченным шагом пошел он прямо к старику, шагов за пять 'снял он шапку; несмотря на холод, лоб его был совершенно мокр, и черные волосы свивались на лбу и висках.
– Бог помочь, Савелий Родионыч! – сказал он, сбрасывая мешок наземь.
– А! Здорово, брат Андрей… здорово!.. – сказал старик, насаживая топор в обрубок и вставая. – Слышал я о твоем горе, слышал! Сын сказывал! Как быть-то, брат, как быть!.. Знать, так господу богу угодно… Его, знать, воля святая, – подхватил он с сожалением. Частию также старик повел такую речь с умыслом: он не сомневался, что Андрей пришел с какою-нибудь просьбой, и хотел ему не дать на это времени; старик был «крепковат в счетах», как говорят в простонародье.
Андрей слушал, свесив руки и потупя голову; красивое лицо его, побледневшее от усталости, изрытое нуждою и лишениями всякого рода, выражало глубокую скорбь; но в скорби этой было что-то покорное, тихое; он, как видно, свыкся с ударами рока, не возмущался ими, и если слезы текли по ранним его морщинам, так это было совершенно против воли; не мог он никак совладать с ними.
– Да, – проговорил он с расстановкой, – да, Савелий Родионыч, господь последнего взял… Один был… и того теперь нету, сирота стал, Савелий Родионыч, как есть сирота теперь…
Он не договорил, отвернулся и отер лицо изнанком ладони.
– Да… Как быть… власть божья!.. – промолвил Савелий тоном, сквозь которой проглядывало эгоистическое чувство счастливого человека. – У тебя вот господь, творец милосердный, отнял, а мне дал! Ты ноне, Андрей, схоронил детище, а у меня ноне в ночь внучек родился! Семь лет ждал, молил господа, – не было; а теперь послал господь!.. Власть божья! Его не переспоришь… Ведь у тебя было никак всего трое ребят? Один, помнится, косинькой такой, маленечко еще на ногу припадал… нога-то с кривинкой была… Этот, что ли, помер?
– Этот, Савелий Родионыч…
– Ну, эгот, господь с ним! Обиженный был человек… Не был бы тебе помощником… Калека был!
– Нет, Савелий Родионыч, этого мне жалчее… Других хоронил, словно не так горько было!.. Косинького всех жалчее, Савелий Родионыч!.. Уж так-то жалко… кажись… Пришел в избу, гляжу – нет его, нет Егорушки, вспомнил… нндо даже от сердца оторвалось у меня… Косинького всех жалчее!..