Изменить стиль страницы

— Какие страшные слова… — опять повторил Берков.

— Да, и эта беседа не так уж удачна, я чувствую, — вставил Олег.

— Ничего, ничего, — отмахнулся Саша. — Беседа, ваши ответы… Но где-то все будет зависеть от того, что не содержится ни в беседе, ни в ответе. Здесь есть поле, которое вне… Оно и будет решать.

— Ваша «последняя тайна» может раздавить умы. Это уже слишком.

— Она не может раздавить ум, ибо она вне сферы ума.

— Ну и любовничек же у тебя, Нинок, — не удержался Леха. — Впрочем, кажись, по тебе…

— Кого уж Бог послал, — усмехнулась Нина.

— Вперед, вперед! — всполошился вдруг Закаулов.

— Да, но что впереди? — пробормотал Берков. — И почему мы так торопимся? Так ведь легко пропасть, сгинуть.

— Саша, а ведь на вас ответственность. По большому счету.

— Значит, все-таки боитесь, — заметил Саша. — Это нормально.

И он вздохнул. Может быть, первый раз в жизни Саша по-настоящему вздохнул. И этим вздохом закончился вечер: по какому-то неуловимому движению решено было разойтись.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вскоре по всей неконформистской Москве разнеслась радостная, хотя и, может быть, тревожная мысль: на одной частной квартире должна состояться однодневная выставка картин Глеба Луканова. Эту выставку давно подготовляли, откладывали, и покровители Глеба вели по поводу нее самые тончайшие переговоры. Собственно говоря, выставка получалась неофициальная. Но ходили слухи, что если все пройдет без скандала и картины не будут слишком религиозно-мистического характера, то, возможно, следующим шагом будет уже официальная выставка в одном из московских кафе, где уже проходили выставки подпольного авангардного искусства. Впрочем, другие утверждали, что эта выставка делается на свой страх и риск, и закулисные переговоры не успешны. Так или иначе выставка нагрянула, как снег на голову, и весть о ней разнеслась неожиданно, за день до открытия. Квартиру предоставлял известный профессор физических наук — она была небольшая, двухкомнатная кооперативная, и купил он ее для своего сына, недавно женившегося. Была она почти пустая — молодожены еще не успели въехать в нее. Но сами они были ценителями и поклонниками неофициального искусства, ничего и никого не боялись и были рады помочь, чем могли.

Известие это — волнующее и внезапное — настигло также и умирающего Максима Радина.

Он лежал на диване, и рядом на кресле, сидел, заложив ногу за ногу, худой и одинокий, как Дон Кихот, Виктор Пахомов — у него начался период отчужденного странничества по «гостям», Обычно он жил более замкнуто.

— А я, наверное, никогда не увижу своей выставки, — медленно говорил Максим.

Лицо его исхудало и было на редкость белым, уходящим…

— И не увижу России, в которой такие выставки будут в галереях, и не на частных квартирах под надзором милиции. Ничего этого я не увижу.

Виктор ничего не ответил, только посмотрел на него своими большими синими глазами.

— Да. Но я могу это представить. Сколько лиц, сколько прекрасных лиц! — прошептал Максим.

— Прекрасные лица есть и сейчас, — вдруг заметил Виктор. — Мы увидим другое… И все равно покоя не будет ни нам, ни им…

Почему он сказал «мы», Максим не понял: как будто Виктор собирался если не умереть, то просто куда-то уйти: далеко, далеко…

Внезапно лицо Виктора исказилось, и он с мучительной болью поглядел на Максима. Редко у него бывало такое выражение — надломленное и в то же время старческое. Но потом взгляд его опять изменился, и это был уже взгляд странника, приговоренного надолго брести среди кошмаров мира сего. Возможно, там, на черном горизонте, ему виделась желанная цель — его потерянное «я», в виде награды перед смертью, может быть. Но далекий фантом этого «я», наверное, уже не был теперь после многих лет бреда, таким желанным и искомым; возможно он еле виделся во тьме, искажался, сам превращаясь в подземное чудовище…

Виктор в чем-то ощущал Максима — умирающего Максима — как своего нежнейшего брата, хотя ему был недоступен его страх… И он молчал.

Максим закрыл глаза и опять прошептал:

— Неужели ничего, ничего нельзя со мной сделать… Я хочу, хочу это видеть. И Россию, и своих друзей, и свои картины, и себя…

…Зазвенел телефон. Максим словно очнулся, услышав голос Кати Корниловой. Она сказала, что сегодня вечером к Максиму хочет прийти гость. Он согласен его принять? Да. Значит, пусть ждет.

Катя имела в виду «мастера смерти», того самого человека, которого обещали прислать друзья Светланы Волгиной из православных церковных кругов.

Между тем сама Катя тоже была взволнована известием о выставке Глеба: но какой-то внутренний голос подсказал ей: не иди. И в уме она тоже решила: нет. Разрыв так разрыв. Когда-то около нее прошло целое море поклонников — и только один завлек ее сердце так, что ей до сих пор хотелось кричать как во сне, когда память о нем касалась ее сознания.

Кто встретится ей в будущем? — Она даже не пыталась представить себе того, с кем хотела бы сейчас по-настоящему соединить свою жизнь. Слишком она изменилась, насмотрелась всего: и вовне, и внутри себя. Пусть будет теперь покой… Хватит с нее пока ее чудной и безобразной свиты — ее молчаливых вздыхателей, Толи Берестова, Игоря Самохина, Кости Нефедова… А сейчас надо им позвонить — Толя уже беспокоился, пойдет ли она.

И царица милостиво отпустила своих подданных…

На очень многих эта весть подействовала опьяняюще, зашевелились и оживились самые сонные, запрятанные по углам. Неконформистская Москва зашумела, отмечая одного из своих лучших сынов: пьяницу, бродягу и великого художника-сказочника. Опасались только того, что народу будет слишком много, начнется столпотворение, тогда появится милиция, могут быть скандалы, и выставка будет сорвана. Поэтому и «весть» распространили всего за день до события, да и адрес давали с оглядкой. Валя Муромцев приготовился провести там целый день, чтобы заодно повидать и тех, с кем давно не виделся. Выставки были удобны в этом отношении: друзей, приятелей, просто людей по душе — у него было столько, что их не обойти было за короткое время, некоторых даже не видели месяцами. Он немного позавидовал Глебу Луканову: ситуация с неофициальными писателями и поэтами была гораздо хуже, чем с художниками. Правда, месяц назад какой-то институт организовал все-таки чтение поэтов-неконформистов, на котором шумно выступил Леонид Терехов.

Однако одна непредвиденная история чуть было не сорвала намерение Муромцева посетить выставку. Валя довольно близко знал нелюдимого и подпольного библиофила Андрея Крупаева — слышали о нем, конечно, все, и о его библиотеке ходили легенды. Муромцев сблизился с Крупаевым — насколько с ним вообще возможно было сблизиться — во время поиска одной редкой и даже почти неизвестной книги, которая носила специальный характер и касалась некоторых видов древней, русской народной магии. Эта книга «появлялась» у Крупаева, именно «появлялась» (он так и сказал), а не «была». Несмотря на это «появление», Муромцеву так и не удалось добыть ее, — и он только взглянул на нее один раз — несмотря на то, что Крупаев обещал. Но это «обещание» было таким же непонятным, как и его дружба, хотя при всей своей «нелюдимости» Крупаев плакал за водкой, жалуясь Муромцеву, что его «попортили».

Оказалось, что за эти дни разнеслась весть, что Крупаев расходится с женой: влюбился в собственную мачеху… в супругу любимого им отца — бывшего лагерника, живущего в Рязани. Муромцев вообще последнее время злился на не в меру парадоксальное поведение своего «друга»; но и его встревожил ночной звонок Андрея: «Приезжай, я уехал от Зины, живу один, приезжай завтра утром: вопрос жизни и смерти». Это «завтра утром» падало как раз на день открытия выставки. И Крупаев произнес это таким голосом, что Муромцев решил: поеду, если даже придется провести с ним весь день. Но примерно через час Крупаев позвонил опять и измученным голосом сказал, что приезжать пока не надо, хотя случилось нечто ужасное, и он дня через два опять позвонит ему и назначит встречу, и неожиданно добавил, что приготовит ему, наконец, эту книгу…