Замечтался, и вдруг резануло по сердцу: «Чужак!» – будто огненная стрела Перуна наказала за слабоволие. Вспомнилось умное тонкое лицо, бездонные, в радужных обводах глаза, снисходительная улыбка ведуна, и надавило-налегло на грудь собственное бессилие. Так уж вышло, что стал ведун частью моей судьбы. Видать, напутала что-то в своей пряже Мокоша и сплела нас намертво так, что теперь и концов не найдешь. Да нужно ли их искать? Вон, Медведь сидит, уткнувшись носом в колени, подпирает могучим плечом неотлучного брата – спроси его – за кого жизнь отдавать собрался? Ответит – за того, кто брата спас… А против кого идти собираешься? Ведь не задумается даже перед ответом – против Меслава… Словно не он, всего семнадцать ночей назад, стоя у костра, ради Князя от любимой девушки отказывался. И Бегун боится Княжьего гнева, а не отступится от ведуна. Я его знаю – он по любой мелочи трястись будет, а в главном не бросит, не предаст. Хороших защитников отобрала сыну Сновидица, жаль, не знала, против кого восстать придется, какие невидимые преграды крушить. Для меня Меслав с детства был как солнце светлое – чист, могуч, велик, а то, что не видел его ни разу, только веры прибавляло. Каким только я его не представлял! То старцем седобородым в белой, словно снег, рубахе с проблескивающим сквозь седую гриву золотом наушного кольца, то крепким, почти молодым воем, на вороном, под стать Перуновому, жеребце, и тогда лица не видел, а лишь притороченный у пояса длинный меч да красные сафьяновые ноговицы. Но каким бы ни воображал я Князя, всегда был он справедлив – с врагами грозен, с друзьями милостлив. А теперь стерся образ, потускнел, и, как ни силился я возродить хоть толику прежнего преклонения, вставало перед глазами знакомое лицо ведуна, заслоняло собой Княжий лик. Не было больше надо мной Князя, были лишь те, кто много дней и ночей делили со мной одну пищу, спали вокруг одного костра, в битве плечом согревали да спиной заслоняли. Мир изменился. Стало вдруг все ясно, будто на берестах Хитреца – здесь враги, здесь друзья, а здесь остальные, кому до тебя дела нет и кому ты ничего не должен. Одно жаль, друзей было мало – в одну клеть умещались, а врагов – вся Княжья дружина с самим Меславом во главе. Эх, Чужак, знал бы, что натворил своим самолюбием да спешкой! Пытался Князя убить, а убил тех, что с тобой вместе шагали. Нет больше славных охотников Медведя да Лиса, и весельчака Бегуна тоже нет, и сын Старейшины остался лежать в Княжьей медуше, распластавшись на каменном полу. Знал ли ты, что так обернется? Думаю, нет. Ты того не желал, да и никто не желал. Ни мы, ни Меслав… Боги распорядились…
– Деточка! – Горбунья вскинулась навстречу входящей Вассе. Та раскраснелась, видно, быстро бежала, торопилась. Может, спешила утешительные вести принести? Но углядел я потухшие виноватые глаза на прекрасном лице и понял – ничем не порадует вестница.
Словно упреждая вопросы и боясь услышать тот, который страшнее остальных, она быстро заговорила, обращаясь к Неулыбе:
– Ой, баба Лыба, я и не замечала раньше, как хороша наша Ладога! Шумная, веселая, будто праздник. А теперь еще краше станет. Рюрик из Новограда рабов прислал, вместо деревянного тына каменный ставят! И мастерские все те же… Даже встретилось несколько старинных знакомцев, да не узнали. Спешат, как обычно, суетятся.
Продолжая болтать без умолку, она прошла внутрь, черпнула небольшим корцем воды, припала к нему губами и пила так долго, что за это время могло пять человек напиться. Как не поперхнулась только под пристальными, прожигающими насквозь взглядами?
– Говори, деточка. – Старуха бережно отняла у нее пустой корец. – Не бойся. Что бы ни было, а неизвестность худшая мука.
Васса повернулась к Стрыю и печально сказала:
– Твою кузню не спалили, брат. Князь не позволил.
Стрый улыбнулся. Все-таки радовала новость, что не слизал огненный язык дедово да отцово наследство. Васса повернулась к нам. Посмотрела пустыми глазами куда-то поверх голов:
– Колдуна Меслав судил. Прилюдно. Лицо ему тряпками замотали, говорят, злой глаз у него. Завтра в Новый Город повезут, к Рюрику.
– Зачем? – не выдержал я.
– Варяг он. Сам признался, перед всем народом. Глупости! Ничего не было в Чужаке варяжского.
Наш он! С малолетства в Приболотье… Разве только… Нет, не из тех наша Сновидица, кто находнику честь свою девичью отдаст. Не может Чужак быть сыном варяга. А вдруг полюбила? Да и голод не тетка… А он знатен, богат, вот и отказался от ребенка, а заодно и от той, которой уже натешился…
Чужаковы глаза странные, и нрав необъяснимый, и искусство воинское – может, все это отцовский заморский дар?
А Василиса все говорила:
– Он признал, что хотел Князя убить. Сам просил смерти, говорил: чем опозоренным жить, лучше в земле лежать. А Меслав осерчал. Сказал: «Сперва ты перед всем Новым Городом покаешься да родичу своему Рюрику в глаза глянешь, а потом он сам тебя убьет иль продаст рабом в далекий Миклагард. А там долго жить не дадут, особенно коли ты варяжской крови».
Рюрик – родич Чужака?! А может, вовсе отец? Тогда все на свои места становится: и спесь ведуна, и его желание княжить, и то, что все его отца знают. Да кому ж в словенских землях неведом варяжский Сокол! Значит, варяг, уже раз от него отрекшийся, теперь его позорить и судить будет? Еще ничего, коли убьет, а если и впрямь надумает в рабы? Все я мог представить, но Чужака рабом – не мог! Это, как вольной птице, журавушке, крылья обрезать. Нет! Не быть Чужаку рабом, не ходить в железе, не кланяться в ноги отцу отринувшему, не терпеть от него позора, не стоять пред ним с покаянием!
Я думал, получится гневно, с горькой силой, а вышло жалобно:
– Спасать Чужака надо…
– Надо, – отозвался Лис, – это всем ясно, да вот как?
– Я помогу.
Васса! Чем же она помочь может? Этакий цветок хрупкий. Ей бы самой кто помог сберечься, не позволил постылому иль норовистому смять до времени.
– Сестра! Не твоя забота ихний колдун! – Стрый соскочил с полока, опустился возле Василисы на пол, поднял на нее собачьи преданные глаза. – Одумайся, сестрица!
Белкой метнулся к ним Изок. Я думал, тоже сестру умолять, чтоб одумалась, но он неожиданно грубо отпихнул Стрыя, схватил ее за руки. Глаза лихорадочно забегали по девичьему лицу:
– Правда, поможешь?
– Одурел ты от своей ненависти! – Стрый разозлился так, что у меня мурашки побежали по коже, но Изок, видать, действительно спятил. Даже не обернулся на крик брата. А из того гнев ломился, словно тесто из квашни: – Зачем тебе колдун? Думаешь, он вновь на Меслава поднимется, поможет тебе за Ладовиту поквитаться? Не будет этого!
– Молчи! – Бондарь развернулся к брату. Вместо глаз – две змеи ядовитые, а голос тихий, но такой, что захочешь, да не поспоришь. – Сколько лет ты Меславовым дружинникам мечи куешь? Долго… Так долго, что забыл уж улыбку Ладовиты, ее глаза ясные. Забыл, как плакала она, когда за Меслава отдавали… Забыл, как через год хоронили ее? Как уверяли, будто от новой, вызревшей в ней жизни умерла она, а ребеночка так никто и не увидел? Забыл… А я помню! И каждую ночь ее глаза плачущие вижу! И видеть буду, доколе Князь-убийца не прольет кровавых слез! Знаешь, о чем я думаю, брат? Не о сестре нашей, Василисе, и не о тебе, а о том, как услышит в последнюю минуту Меслав мой голос и будет тот голос ему о зачахшей в его хоромах Ладовите кричать! Так кричать, что душа застрянет меж сомкнутых Княжьих зубов и не вылетит, навсегда останется в мертвом теле! Сгниет с ним вместе!
Две женщины закричали почти одновременно. Одна охнула, испуганно прижимая ко рту тонкие ладони:
– Брат!
А другая зашлась неистовым кашлем, затрясла горбом:
– Все не простишь Князю невесту? Кхе-кхе-кхе, не смиришься, что по доброй воле она от тебя ушла?
– Молчи-и-и!
Изок вздернулся, так взвыл, что стены содрогнулись, и вдруг смолк, оседая. Старуха подковыляла к неподвижному телу, закряхтела, нагибаясь. Корявые черные пальцы нащупали жилу на шее.