Изменить стиль страницы

И, наоборот, когда спецпсихбольница оторвана от внешнего мира, полностью изолирована, да еще и персонал оказался бесчеловечным, жизнь больных становится непереносимой. Сейчас весь мир узнал о Днепропетровской спецпсихбольнице. Из того, что рассказала жена Леонида Плюща, мы воочию увидели тот тип врача, который описал Митгерлих: врач, органически слившийся с нацистом. Я со страхом и отвращением зримо представляю себе, что могут творить с больными такие «врачи». Но бывает, наверное, и хуже.

То, что мне рассказывали о Благовещенской спецпсихбольнице, человеку вообще трудно представить. Картины ада слишком слабы для сравнения с этим учреждением. Обворовывать больных везде обворовывают, но в Блатвещенске воруют так, что больным ничего не остается и они просто голодают. Бить больных везде бьют, но в Благовещенске истязают. «Лечат» там еще страшнее, чем в Днепропетровске.

Итак, скажу еще раз, в разных больницах, на разных отделениях и персонально каждому — мучения разные. И не может быть иначе. Сама система, при которой тот, кто отправлен на принудительное лечение, отдается в полное и бесконтрольное распоряжение спецпсихбольницы, без какой бы то ни было возможности обжалования, порождает произвол, который выражается в любых мыслимых формах, создает условия для мучительства людей и издевательства над ними в меру низости персонала конкретной больницы. Все разнообразие этих мучительств не опишешь. Но есть общее, без чего не может обойтись ни одна спецпсихбольница, даже та, которая укомплектована честным и доброжелательным персоналом. Не может потому, что это общее заложено в самой идее спецпсихбольниц, и она-то как раз и является главным мучительством.

Это главное — полная безнадежность.

Форпостов, рассказывая о своем прибытии в Черняховскую СПБ, сказал: «Как в темную глубокую яму провалился. И никаких надежд когда-нибудь отсюда выбраться». И действительно, семьи у него нет, значит, нет связи с внешним миром. «Выздороветь» тоже невозможно. Ведь у политических «болезнь» и «преступление» — это одно и то же. Ты говоришь (у следователя), что в СССР нет свободы печати, — значит, ты клеветник, преступник. Ты то же самое говоришь врачу-психиатру — тот говорит: это бред, психическое заболевание. Ты говоришь (у следователя), что выборы надо сделать выборами, а не спектакли единодушия разыгрывать, — значит, ты преступник, ты против советских порядков, ты антисоветчик. То же самое ты повторяешь психиатру — он тебе записывает «идеи реформаторства», а если ты еще, не дай Бог, скажешь, что так долго продолжаться не может, — тебе добавят еще и профетизм (пророчество), так что у тебя уже клубок шизофренических симптомов. Чтобы вылечиться от такого «заболевания», надо отказаться от своих убеждений, «наступить на горло собственной песне». Морально растоптать самого себя.

Выздороветь — это значит признать, что ты совершил все инкриминируемые тебе «преступления» и совершил их в состоянии психической невменяемости, что ты понял и прочувствовал это и впредь не совершишь ничего подобного. Сделать такое, совершить такую гражданскую казнь над самим собой не так-то просто. А не пойти на это, не согласиться «выздоравливать», — значит идти на неопределенно долгое «лечение», в пределе до конца жизни. Тут подумаешь. И я не удивлюсь, что есть такие, кто «раскаиваются» в содеянном и обещают прекратить подобную деятельность в будущем. В этом нет удивительного, т. к. альтернатива — пожизненное заключение — не менее страшна.

Моей жене тоже советовали уговорить меня «раскаяться». И совет этот давали люди, мною очень уважаемые и мужественные, которые сами вряд ли пошли бы на раскаяние, но они не считали себя вправе требовать того же от старого и уже достаточно травмированного жизнью человека. Я очень благодарен жене за то, что она не довела эти советы до меня. Мне от них было бы еще труднее. И сейчас, когда для меня уже все позади, я не удивлюсь тому, что кто-то раскаялся, а тому, что «раскаявшихся» так ничтожно мало. Я никого из «раскаявшихся» не осуждаю и не считаю, что кто-то вправе их осудить.

Если мать, отнятая от маленьких детей, добровольно идет на пожизненное заключение, это более ненормально, чем если она платит за возвращение к своем крошкам неправдивым «раскаянием». Позор не ей — позор системе, которая мать поставила перед такой альтернативой. На системе лежит позор и за возвращение таким же путем мужа к любимой жене и четырем малолеткам, из которых один грудной. А от любого человека разве допустимо любой ценой добиваться ложного признания? Ведь это же духовное убийство. Человек должен сам себя оболгать, морально уничтожить под угрозой неопределенно долгого и даже пожизненного заточения, связанного с многочисленными тяготами, лишениями, унижениями и опасностями.

Друг всей нашей семьи Александр Сергеевич Есенин-Вольпин, который на собственной шкуре познал спецпсихбольницы, пишет в своем очерке:

«Сопоставьте все — отсутствие юридических гарантий, принуждение к обывательским представлениям об адаптации, неопределенность срока, патологическое окружение, страх перед неизвестными лекарствами, грубость обстановки, изоляцию и невозможность заниматься даже тем делом, каким можно было бы позволить заниматься в тех условиях».

Ну, а теперь «…представьте, что Вас, такого, как Вы есть сегодня, поместили туда же, и от Вас требуют только одного — искреннего признания того, что с Вами поступили правильно». Без такого признания Вас не выпустят и будут наращивать и наращивать давление на Вас — лекарственное (это в любой больнице) и просто физическое, в виде избиений, например, (это тоже большинству придется пережить). «Только представив себе это, — заключает А. Есенин-Вольпин, — можно начать понимать, что такое принудительное лечение». (Курсив везде мой — П.Г.)

Такова общая картина применения так называемых «мер медицинского характера». Остановлюсь еще и на некоторых деталях его осуществления как общих для всех спецпсихбольниц, так и относящихся к инициативе каждой из них.

Начну с лекарственного воздействия на больных. Об этом уже писалось много, особенно в связи со зверским лекарственным воздействием на Леонида Плюща в Днепропетровской СПБ. Поэтому я ограничусь лишь некоторыми личными наблюдениями.

Наиболее распространенное лекарство — аминазин — прием внутрь и внутримышечно. Меня поразило количество назначаемого для приема внутрь, буквально горсть таблеток на один прием. У регулярно принимающих аминазин обесцвечено небо и язык, они утрачивают вкусовые ощущения, чувствуют постоянную сухость во рту, жжение и боли в животе. Но если они пытаются уклониться от приема таблеток, им назначают внутримышечные инъекции. Когда я впервые увидел, каковыми могут быть последствия от этих инъекций, я был потрясен. Мне неоднократно довелось видеть на фронте ранения в ягодицы. Такое ранение по фронтовой медицинской классификации, как и ранение с повреждением кости, относится к тяжелым. Но то, что я увидел в Черняховске, а затем и в 5-ой Московской городской больнице (ст. Столбы), было страшнее виденного на фронте. Обе ягодицы почти сплошь исполосованы ножом хирурга. И в той и в другой больнице процедурные сестры объяснили мне, что это результат инъекции аминазина. Аминазин очень плохо рассасывается, а у многих мышцы вообще его не приемлют — блокируют. В результате образуются болезненные узлы, которые страшно мучительны для больного. Мешают ему ходить, сидеть, лежать, спать. Удалить же их можно только оперативным путем.

Следующее — галоперидол. Принявшие его производят очень тяжелое впечатление. Они не могут сохранять положение — вскакивают, бегут, потом останавливаются, возвращаются… А один из больных 5-ой городской психбольницы (Толя) каждый раз в результате приема этого препарата спазмировался — раскрывал рот и закрыть не мог в течение более часа. При этом у него нарушалось дыхание, глаза выпучивались, на лице отражалась мука, он всем существом боролся с удушьем и судорогами в теле.