— Эй, пацан! Спиннинг смотай, а то у меня тут лещ.

Я с готовностью подбегаю. Рыбак снова перевесился через парапет, подводя круг под свою рыбу. У одного из спиннингов отчаянно дергается верхушка — кто-то хорошо сел на крючок. Я хватаю удочку, резко оттягиваю назад и начинаю сматывать. По удилищу мне в ладони передается сладостное биение сопротивляющейся рыбы.

Из воды вылезает целая гирлянда — три крючка, и на каждом — серебристо-черная чехонь, похожая на маленькую саблю. Они шлепаются на бетон и начинают свой возмущенный танец. Тут и рыбак переваливает через парапет свой улов — огромного серебряного леща килограмма на четыре. Это — редкая удача, и вся набережная сбегается поглазеть. Лещ раздувает жабры и лениво хлопает хвостом. На его боку, ближе к хвосту, чешуя слегка содрана, и от самого хвоста отхвачен неровный кусок — видать, недавно он побывал в чьей-то немаленькой пасти. Рыбак, не обращая внимания на зрителей и их комментарии, прячет леща в мешок. В садок он не поместится — слишком велик, в садок отправляется только чехонь. Рыбак очень доволен.

— Еще часик посижу, — говорит он мне, — а там уже пойду, хватит. Хочешь, оставайся, поможешь, а то, я смотрю, твоих нет сегодня. Тебя ведь Ленька зовут, да? Из девятнадцатого. Константина Григорьевича сын.

Получив разрешение, я милостиво остаюсь.

Полчаса проходят в профессиональных рыбацких разговорах: кто, кого, когда, на что и как поймал. Помимо спиннингов, у рыбака четыре закидушки — две на леща и две на судака. Уходящая в мутную воду леска окрашена в яркие цвета, и хозяин горделиво говорит, что она японская, крепчайшая. Японская леска — редкость, и я смотрю на нее с завистью, потом встаю, подхожу к доске со сторожками, чтобы лучше рассмотреть. Радужные лески закидушек несколько раз обмотаны вокруг прутьев арматуры, небрежно торчащих из парапета. Я кладу локти на горячий бетон и внимательно рассматриваю закидушки.

Спустя несколько секунд происходит то, о чем рассказывают и несколько лет спустя — это часть одной из самых известных волжанских легенд.

Колокольчик одной из закидушек вздрагивает, резко и тревожно звякая, а потом сторожок быстро, уверенно сгибается почти пополам. Леска соскакивает с него, стремительно несется в воду, потом натягивается на мгновение, раздается странный шуршащий звук, потом глухое «пам!», и леска безжизненно провисает. Рыбак кидается к ней и быстро вытаскивает. От закидушки остался лишь жалкий обрывок — ни крючка, ни грузила — ничего.

— Ни хрена себе! — восклицает он ошеломленно, бросает леску, перевешивается через парапет, потом залезает на него и ставит ладонь козырьком над глазами, пытаясь что-нибудь разглядеть. Но в бликующей воде это невозможно. Рыбак спрыгивает, хватается за голову и, забыв, что рядом стою я, начинает самозабвенно ругаться. Я смотрю на порванную крепчайшую японскую леску, потом перевожу взгляд на латунный колокольчик. Он еще качается — медленно, словно во сне, и отчего-то мне это кажется очень важным. А к нам уже снова сбегаются «соседи» — ни одна поклевка здесь не проходит незамеченной. Тут же начинается лихорадочное обсуждение происшедшего.

— Тимофеич, сколько твоя леска-то килограмм держала?

— Килограмм сорок.

— Кто ж там был?

— Осетр взял! Я вам говорю — осетр! Здоровый взрослый осетр!

— Да топляк это был! Бревно плыло притопленное и зацепило. Тыщу раз такое видел — леску рвет за раз. Оно ж тяжеленное…

— Может, белуга?

— Да нет, какая белуга?! Щука это!

— У нас таких щук нет!

— Сом мог взять! Я вам утверждаю, я вот раз видел…

Но дальше я уже не слушаю. На мгновение мне кажется, что я парю в полуметре над землей и все заволакивает серебристым туманом, потом в этом тумане проступает распухшая сизо-зеленая нога с ссадиной-полумесяцем, я вздрагиваю и начинаю пятиться. На меня никто не обращает внимания, и я покидаю набережную незамеченным. Мне трудно дышать, и я все время спотыкаюсь и несколько раз чуть не падаю. Я смотрю вниз, и мне кажется, что не я иду, а асфальт сам летит мне под ноги, и я могу не успеть за ним, я могу не успеть…

Ведь в нашей реке всегда были сомы. Большие сомы. Обычные большие сомы килограмм под восемьдесят. Любой из них мог порвать леску, это же очевидно. Но отчего тогда мне так не по себе?

Цветные ступеньки прыгают мне под ноги — полосы, узоры. Каждая площадка в подъезде нашего дома красит свою лестницу сама — так, как ей нравится, и от этого подъезд выглядит ярко и весело. Сейчас меня эта яркость раздражает.

— Леня, ты что такой? Не заболел? — мать наклоняется и прижимается щекой к моему лбу. — Болит что-то? Нет? Ну, давай, мой руки и будем обедать.

На второе — большой лещ, запеченный в фольге. Лещ вкуснейший, но я жую его еле-еле, краем уха слушая, как отец громко возмущается по поводу планирующегося открытия новых атомных электростанций с мощностью по миллиону киловатт каждая.

— Шесть объектов! — отец сердито треплет газету, словно это она во всем виновата. — Для энергетического потенциала страны это, конечно, хорошо. Но это же чертовски опасно! За ними ж такой глаз нужен! Подождите, мы еще наплачемся с этими АЭС!

Отец еще не знает, как он окажется прав — два года спустя Чернобыльская катастрофа потрясет весь мир, и в числе тысяч людей умрет от лучевой болезни вся большая семья брата моей матери. Они переедут в Чернобыль по работе, за два месяца до аварии — кто же мог знать? Иногда бывает очень плохо, когда не знаешь, что произойдет завтра, а еще хуже, когда догадываешься, но ничего не можешь изменить. Отступать мне уже некуда. Я не могу сказать остальным, что не поплыву, и не могу рассказать им о своих догадках — мне никто не поверит, как и раньше — я и сам-то в них не совсем верю. Мне остается только надеяться, что река не поделится со мной своими тайнами.

Впервые в жизни я не хочу, чтобы наступило завтра.

* * *

В четыре утра я закрываю за собой дверь квартиры, отчаянно зевая. В руках у меня обычный набор снастей — еще вчера я предупредил мать, что отправлюсь на рыбалку рано утром. Слава богу, отец собирается на реку только после обеда и, следовательно, не может мне помешать.

На улице еще сумерки, но двор уже просматривается хорошо. Во дворе пусто и тихо. Я кладу удочки на скамейку, по-воровски оглядываюсь и бегу к клумбе, которую старательно и экономно общипываю вот уже несколько недель. Быстро срываю несколько календул, снова оглядываюсь — не дай бог кто застукает — и мчусь к подъезду Юй, стараясь не топать. Поднимаюсь по лестнице, осторожно прилаживаю букетик на дверную ручку. Когда убираю руки, замок двери сухо щелкает. Звук тихий, но для меня это как пистолетный выстрел — я кубарем скатываюсь по лестнице, вылетаю из подъезда, бегу к своей скамейке и только-только успеваю схватить свои удочки, как из подъезда выходит Юй. Она осматривается, видит меня, без труда узнает и машет мне рукой.

— Привет! Ну, как, не передумал? — спрашивает она весело и потягивается, закинув голову и встав на цыпочки. — Это хорошо, что ты удочки взял. Я половлю, пока катера не начнут ходить. Ты ведь мне разрешишь? — вопрос звучит скорее как утверждение.

— Слушай, Юльк, тут такое дело… — начинаю я неуверенно. — Я вчера видел…

— Так и знала, что ты передумаешь! — перебивает меня Юй возмущенно.

— Да нет. То есть… Ну, может я…

— Пойдем, расскажешь все на лестнице, — перебивает она. — Давай, я возьму тебя под руку. Можно?

— Конечно, — бормочу я и чувствую, как ее рука обвивается вокруг моего согнутого локтя. Я рад, что еще не рассвело, и Юй не видит, как горит мое лицо. Мы идем к набережной бок о бок, и со стороны, наверное, это выглядит довольно смешно, ведь Юй выше меня почти на голову. Но мне на это наплевать — сейчас я абсолютно счастлив.

Возле парапета уже стоят заспанные Гарька с Антохой — тоже с удочками — и приветственно машут нам. К своему удивлению и негодованию я замечаю неподалеку от них маленькое чудовище, в отличие от нас бодрое и свежее. Как оно-то умудрилось удрать из дома в такую рань — и куда только смотрят его родители, особенно, если их так много?! Вита замотана в большое розовое полотенце, из под которого жалостно торчат ее тонкие ноги.