Изменить стиль страницы

Словно межа легла между всеми колхозниками и теми, чья халатность стала косвенной причиной Алешиной смерти. Страшно было Степаниде, Полгохе и Маланье, затеявшим злополучный поход за черной смородиной, то гневное осуждение, с которым говорили о них колхозники на собрании, ко еще страшнее было то, что Василий при всеобщем молчаливом одобрении прогнал их с похорон и запретил им итти за Алешиным гробом.

Особенно глубоко пережил смерть Алеши Петр. Алеша был его совестью, его другом, его советчиком. Уезжая в больницу, Алеша поручил ему временное руководство бригадой.

На другой день после похорон на правлении обсуждали вопрос о новом бригадире.

— Попробуем оставить Петра, — предложил Василий. — Он хорошо верховодит.

— Гулявый парень!.. — возразил Яснев.

— Он давно не пьет…

— Вызовем его и спросим, — предложил Василий. — Я Петра знаю. Если неволить, толку с него не будет, а если своей охотой возьмется, — не подведет.

Петра вызвали. Он вошел в комнату, в которой вчера еще стоял гроб Алеши. Еще сохранились на красной скатерти следы от ножек гроба, еще висел на стене портрет Алеши в траурной рамке и горько пахли подсыхающей хвоей перевитые черными лентами еловые гирлянды.

— Ну, Петр, — сказал Василий, — мы тебя просить не будем и неволить не станем. Скажи сам: примешь ли на себя Алешину честь и его ношу?

— Приму… — глухо и односложно ответил Петр, обдумавший все заранее.

Став бригадиром, Петр свято соблюдал Алешины порядки, — словно настоящим бригадиром так и остался Алеша, а Петр был только его заместителем. Алешин обычай каждый вечер подводить итоги дня и проверять исправность инвентаря у Петра превратился в своеобразный, ритуал.

— Не спешите, ребята. Так рассказывайте, как раньше рассказывали… — строго говорил он, и, сам не замечая того, подражал Алеше во всем: умерял силу голоса, сдерживал жесты, старался спокойнее и ровнее держаться с людьми.

Работа в бригаде шла бесперебойно, и даже Яснев, возражавший против кандидатуры Петра, не раз признавался Василию:

— А ведь ты прав был, Василий Кузьмич. Петрунька идет по Алешиной линии!

А Петр переживал особые дни.

Раньше его веселила слава первого озорника и дебошира, а теперь он нашел вкус в том, чтоб казаться выдержанней и справедливей других. Ему нравилось молча притти в скандальное Фросино звено, сохранить полную невозмутимость среди девичьих криков и нападок, двумя словами неопровержимо доказать свою правоту и настоять на своем.

Он вдруг открыл интерес в том, чтобы раньше всех вывести в поле свою бригаду и пройти по сонному селу с песнями и весельем, так, чтобы колхозники выглядывали в окна и говорили: «Комсомольская бригада идет». Порой он сам не узнавал себя и удивлялся себе: «С Алешиной ли смерти это пошло? Осень ли нынче такая особая?»

То же ощущение «особой осени» было и у других колхозников. Предчувствием счастливых перемен дышало все.

По вечерам Евфросинья прижималась к Валентине тугим плечом и томно говорила:

— Ой, Валенька, неймется мне… — Заболела, что ли?

— Какое заболела! На мне все кофты трещат.

— Так что ж тебе неймется?

— Миша Буянов на доске показателей на самолете мой портрет изобразил. Полететь бы мне!

— В этом нет невозможного. Мало ли девушек летает? Только сперва надо доказать на своем деле, на что ты способна.

Вскоре Любава со своим' звеном опередила Фросю и вытеснила ее из самолета.

— У них лучшие в бригаде косари! — жаловалась Фрося Валентине. — Комбайн в наш колхоз с той недели придет, а пока в поле лобогрейки да косари, Любава нас забьет.

— А ты попробуй не руками брать, а головой! — ответила Валентина, обдумавшая все заранее.

— А как головой?

— Когда агитатор газету читает, ты ворон считаешь. Сколько у тебя девчат за лобогрейками идет? Шесть! А тремя не обойдешься?

— А как?

— Опять — как! Говорю я тебе: лучше агитатора слушай, тогда и поймешь! — подзадорила Валентина Фрогь-ку. — А вполне возможно высвободить несколько девчат с лобогрейки, бросить их на ручную уборку. Тогда сразу обгонишь Любаву!

На следующий день агитатор Михаил Буянов прочел полеводам статью о скоростной вязке снопов с разделением труда на три отдельные операции.

Фроська вырвала газету из его рук и сама перечла статью. Разноцветные глаза ее разгорелись.

— Девчонки! — сказала она. — Или выйдем в скоростники, или я не Фроська! Перевясла заготовим загодя.

Ты, Липа, будешь первый номер: тебе равнять валок. Ты, Катя, второй номер: тебе накладывать перевясла. А я пойду третьим, буду вязать. Втроем пойдем вместо шестерых. Будем в скоростники выходить'. Не хуже ж мы тех, о каких в газетах пишут!

— Объявляться будешь или сперва без объявления? — спросили девушки.

— Объявлюсь!.. — с легкой жутью ответила Фроська.

— Ой!.. А вдруг не получится?

— А мы вечера два втихую попрактикуемся, а потом сразу объявимся и пойдем греметь! — Без «грому» Фроська не могла.

— Петро! Обеспечь нам условия для скоростного! — скомандовала она Петру.

— Чего еще! — отозвался Петр. Если бы с ним заговорил об этом кто-нибудь другой, он сразу заинтересовался бы разговором. Но Евфросинья сидела у него в печенках. Если Алешу она еще кое-как слушалась, то Петру перечила на каждом слове.

Фроська не пожелала повторять сказанного, повернулась спиной к нему и буркнула:

— Без тебя обойдусь!

Два вечера девушки готовили перевясла и практиковались потихоньку от всех.

На третий день Фроська во всеуслышанье объявила:

— Иду скоростным!..

Буянов сообщил об этом по радио всему колхозу.

Василий и Валентина в полдень пошли в поле, чтобы. посмотреть, как идет дело у новоявленных скоростников.

Августовский полдень был тих и ясен. Медленно изгибаясь, проплывали в синеве паутинки. Белые пушистые звездочки, семена неведомых растений то таяли в солнечном свете, то вновь возникали в зеленой тени деревьев. Стрекозы на стеклянных, неподвижных крыльях висели в воздухе.

На кустах позднего картофеля кое-где еще виднелись бледнолиловые маленькие цветы с желтыми тычинками.

— Ты смотри, какой картофель! Вот что значит рых-ленье и подкормка! — похвастался Василий Валентине, как будто не она в начале лета изо дня в день твердила ему эти два слова. — Вот что значит не струсить перед засухой!

Дорога обогнула перелесок. Сразу открылись взгляду высокие наливные хлеба. Ровные, колос к колосу, по-лебяжьи выгибая шеи, клоня тяжелые головы, стояли они по обе стороны дороги.

Василий улыбнулся, разгладил ладонью усы, подбородок. Он не растил бороды, но когда был доволен, то отцовским жестом оглаживал себе подбородок и щеки.

— Нивушка-наливушка! — сказал он, не в силах удержать своей всегда внезапной, освещающей все лицо улыбки.

— Алешина нива… — тихо сказала Валентина.

На свежем столбике у дороги была дощечка, на которой Алешиным, до боли знакомым, по-детски, округлым почерком было выведено:

«Показательный участок комсомольско-молодежной бригады. Просьба тропкой по жнивью не ходить, а обходить балкой».

Ниже другой рукой (Валентина узнала руку Петра) было написано: «бригада имени своего первого бригадира Алеши Березова. Товарищи, не потеряем ни одного зерна из Алешиного урожая!»

У Валентины перехватило горло. Нелепая смерть Алеши все еще не стала для нее свершившимся фактом, с которым нужно примириться. Все еще не притупилось чувство боли, изумления, отрицания. Она вдруг ярко представила его таким, каким видела весной. Она сидела верхом на коне под дождем, а он стоял, подняв к ней лицо, дождевые капли стекали по его влажным розовым щекам, и глаза с яркими голубоватыми белками выражали внимание и упорство.

Она так ясно видела эти глаза и лицо, и столько жизни и молодости было в них, что все остальное подернулось туманом, стало нереальным, неощутимым. Мгновенный ветер пролетел над полем, вся нива ожила, склонилась, зашелестела.