— Согласилась, дурочка. И в загс непременно захотела. Расписались. В церкви хотела венчаться, но я не пошел. Не верю, не могу. Прописала меня у себя… Я у нее ничего этого — расписаться, прописаться — не просил. Это она все сама — так, говорит, надо, чтоб все по-настоящему.

Вначале все у нас шло хорошо. Смог я на постоянно на работу устроиться, на заводе. Работал, всю получку ей отдавал. Да пустяковые были деньги — квалификацию я потерял. Как-то она с нашими заработками управлялась. Шло у нас все нормально. Не пил я. Почти.

Он помолчал с минуту.

— Только скучно мне с нею было. С самого начала. Ничего у нас такого — горячего — не было. Так — ни жарко, ни холодно. Не нравилась мне эта постность ее, что ли… Все-то она крестилась да молилась, старухи какие-то к ней ходили, богомолки. У нее это всерьез, а мне — смешно. Сказал уж — не верю.

А весной стало мне невтерпеж, потянуло вон из Москвы. Уехал на Юг. Вроде сбежал — оставил ей записку: извини, мол, что так получается, заскучал, не могу. А осенью вернулся. Знал, что плохо это, и все же холода не выдержал. Она не корила меня, приняла хорошо, даже вроде обрадовалась. И опять стали жить, как жили, — тихо да скучно. А следующей весной я снова уехал. Теперь уж в открытую. Попрощался совсем, сказал: «Не жалей, тебе без меня спокойней да и чище будет».

Седой помолчал, шевельнул косматыми бровями, будто удивляясь.

— И все-таки вернулся. К самой зиме, в конце ноября. И не от холода только. А вроде даже заскучал, старый пень, захотелось ее заботы, к дому потянуло. Но уже не застал ее. Умерла она в больнице, от болезни в животе… забыл как названье. Операцию сделали, но не выходилась. Только с неделю до меня похоронили. Пришла ко мне монастырка в черном платке, принесла в бумажке ниткой замотанные деньги. Вот, говорит, тебе Варя велела отдать, это ей по больничному причиталось. И еще передала мне, что сказала Варя перед смертью: пусть живет, мол, спокойно, дом этот теперь его, а я на него не сержусь.

Он замолчал надолго и сидел, опустив голову над пустым стаканом. Прервал молчание Виталий:

— Вы об ней очень жалели? Скучали?

— Как сказать… «Скучал, жалел», — не знаю… Удивился я ей, что ли, и все о ней думал, всю ту зиму. Может, и скучал… Ведь не любил я ее, когда женился, и потом не захватила она меня. А тут проняло. Привык я думать, что человек жаден, тем и отличается от зверя. А она была не такой. Может, только после смерти ее понял я, что замуж она пошла не для себя, а для меня. Пожалел я тогда очень, зачем жизнь ее взбаламутил.

Вот с тех пор и живу тут — жилплощадь! Люди к этим своим площадям прикреплены, как все равно памятники к асфальту, — навечно. Я бы и бросил эту комнату, да дело к старости — боюсь. Не в Африке живем. И на общежитие мне теперь надеяться нельзя. Кто меня возьмет с общежитием, какой я работник? Одно слово — пьянь.

— Вы уже не работаете?

— Работаю, конечно. Так — кой-где кой-чего. Больше ящики да мешки в магазинах перетаскиваю. Пью крепко. На весь свой заработок. Что от Вари осталось, тоже пропил. Иконы и те… ризы на них серебряные были. Вот какой я грешник. Не верю ни во что, я ж сказал.

Он умолк. И в этом молчании услышал Виталий ночную тишину и понял, что очень поздно. Но ему хотелось, ему нужно было поговорить, только слова не сразу давались ему.

— Вы сказали про женщин — все они корыстные, а потом рассказывали, и уже вышло — не все. А ведь есть же, наверное, хоть и не такие, как Варя, но неплохие. Как моя Маруська, например. Вот она деньги собирает… ну… копит. С каждой получки откладывает. На мебель — новую квартиру ждем. И жмется, жмется — экономит. А по мне лучше не мебель, а мотоцикл. На мотоцикле можно на рыбалку, за грибами или просто так — новые места посмотреть. А Маруська и слышать не хочет. У нас, говорит, много кой-чего не хватает до мотоцикла. Какой-то шкаф выдумала, в который все на свете упихать можно.

Ничего ведь плохого нет, когда люди хотят что-нибудь купить. Тем более — семья. Нельзя ведь жить так, совсем безо всего, — он оглядел полупустую комнату.

— Да разве я говорю, что шкаф нельзя купить или что там еще? Так жить, как я — хорошего мало. Я говорю, что нельзя этому шкафу молиться, вот что я говорю. Пузо нельзя набивать этому шкафу! А то купят шкаф, он рот свой раззявит — подавай ему платьев, костюмов, польтов — таких, эдаких, трикотажу, мануфактуры… Такие шкафы бывают — всю жизнь жрут и все не сыты. А? Не прав я? И заглотит шкаф человека. И сидит он в шкафу как арестант. Не живет, а срок отбывает… Жена твоя не такая?

— Нет, где там. Жизнь у нас не роскошная. Ничего такого у нас нет.

Виталий хотел добавить «пока», но осекся. Вдруг он понял, что это «пока» присоединило бы их, не имеющих даже порядочного шкафа, к тем, кто только и делает, что набивает свои шкафы.

— Тебе, парень, домой пора, поздно уже, — сказал хозяин, — да и мне спать охота. Постой, а который час? Второй? Ежели тебе далеко, ложись-ка тут, на диване, А я там…

Седой кивнул в сторону раскладушки.

— Жена будет беспокоиться, — сказал Виталий нерешительно.

— Ну, что ж теперь, раз просидели. Будить только ее, тревожить. Все равно завтра ответ держать. Хорошая она, твоя жена?

— Да, — сказал Виталий, чуть подумав.

— А раз хорошая, значит, поверит. Впрочем, как знаешь. Я ложусь. Ты погаси.

И он рухнул на раскладушку, не скинув даже ботинки.

Виталий снял пиджак и бросил под голову. Грязный диван пугал его, но идти далеко пешком, выпивши, не хотелось. А пуще всего не хотелось ночных объяснений с Маруськой. И, погасив свет, он лег, не раздеваясь, натянул пальто до подбородка и заснул.

Проснулся он от шума — в квартире ходили, хлопали дверьми, слышался громкий разговор. Он поднялся, оделся, не зажигая света, вышел на улицу. Под фонарем взглянул на часы — без четверти семь. Домой заезжать вроде поздно, и Виталий зашагал к заводу — хватало времени голову провеять.

«Вот всего-то и было делов», — сказал себе Виталий, вспомнив в подробностях прошлую ночь. Можно ли рассказать все это Маруське? Нет, ничего из этого не получится — крик один. Виталий вздохнул и повернулся на другой бок. Маруська спала, натянув одеяло на самый затылок: «Отгородилась!» Райка тоненько высвистывала носиком, как птаха. А Виталию все не спалось. Сонно, медленно шевелились в нем мысли, словно разводья на зацветшем пруду.

О Маруське. О том, что она хорошая, но ему с ней скучно. Не плохо, а скучно. Никуда они не ходят, ни о чем не говорят. Даже в кино ее не выманишь. «А зачем же телевизор купили?» Он и сидит один все вечера — телевизор оправдывает. А она смотрит урывками, некогда ей. Говорить ей тоже недосуг. А может, им просто не о чем говорить? Чего там! Старик прав.

А говорить-то, оказывается, интересно. Вот хоть бы взять их ночной разговор. Виталий еще робел, не вступал в спор. А теперь про себя возражал Седому. Конечно, он здорово сказал про шкаф, однако деньги есть деньги, почему ж их не тратить у кого есть?

Он, будь у него много, купил бы мотоцикл с коляской. Посадить летом Маруську с Райкой и махнуть далеко, на большую реку. Маруська в жизни никуда не ездила. А еще бы лучше — машину. На машине хоть вокруг света…

Виталий ощутил в ладонях гладкую округлость руля. Руль легко дрогнул, машина тронулась. Через ветровое стекло он увидел прямую дорогу, далеко прорезающую лес. Дорога двинулась навстречу, сначала медленно, потом быстрей и быстрей. Замелькали по сторонам темные ели, светлые березы, и он помчался туда, где тонкой чертой обозначался стык земли с небом. Впереди появилось облако, оно стало расти, темнеть, превратилось в тучу. Он въехал в тучу, и больше ничего не было. Он спал.

Миновало три дня. Все шло, как заведено, но было другим. Виталий и Маруська не разговаривали, хмурились, спали поврозь.

Маруська думала: ладно, что было, то прошло, может, и правда не обманывал он ее, раз так разобиделся. Заговаривать она первая не станет, но и дуться больше не будет — скорей бы наладилось все по-старому.