Потому что, возможно, ей уже пора проснуться, постаревшей всего на два или три года после двадцатилетнего сна. И когда вы встретите ее, это станет самым потрясающим событием в вашей жизни.
КОГДА ТЫ УЛЫБАЕШЬСЯ…
Не говори правду людям. Никогда. Не помню, чтобы я когда-нибудь специально формулировал это правило, но всю жизнь следовал ему.
А Генри?
Впрочем, это неважно, можно сказать, что с Генри я никогда не считался.
Кто упрекнет меня? Я обнаружил, что мне по характеру надо быть одиночкой. Я мог делать кое-что лучше, чем другие, что само по себе уже награда. А наводить справки об убийствах, десятках убийств, за которые никто не поплатился, и не иметь возможности о них рассказать… Может, это мучило меня, но зато я поступал как человек во многих других случаях.
Мне помешал Генри.
Когда я был ребенком, то жил за три мили от школы и бегал на роликах, покуда не выпадал снег. Иногда мне было довольно холодно, иногда слишком жарко, а чаще всего я промокал до нитки. Но в любую погоду Генри ждал меня у входа. Прошло уже двадцать лет, но, стоит только закрыть глаза, и я вижу этот знакомый, преданный взгляд, чересчур подвижный рот, растянутый в улыбку, и слышу слова привета. Он, бывало, возьмет у меня книги, прислонит портфель к стене и трет мои руки, согревая, или подаст мне полотенце из спортивной раздевалки, если идет дождь или донимает жара.
Я не мог понять, что им движет. Его чувство было выше дружбы, дороже преклонения, но, видит Бог, от меня он не получал ничего взамен.
Это продолжалось много лет, потом он окончил школу, а мне пришлось кое-где застрять, и я получил аттестат позже. Пока Генри был рядом, я особо не старался; когда он исчез, школа показалась мне такой унылой, что я приналег и окончил ее.
После чего я начал крутиться, пытаясь обеспечить себе регулярный доход, не имея специальности. Я пристроился писать статейки в воскресное приложение одной газеты — из тех, что вызывают отвращение у приличных людей, — но это меня не смущало, потому что таковые их не читают.
Я писал о наводнениях, убеждая читателей, что Америку ждет гибель под водой, потом о засухе, рисуя картины смерти наших потомков на сухих, как пережаренный картофель, равнинах; строчил заметку о столкновении с кометой, а следом — о придурках, предсказывающих конец света; сочинял биографии великих патриотов, соразмеряя их с величиной передовой статьи, чтобы они ее не затмили. Это приносило деньги, совесть меня нисколько не мучила, и я жил в свое удовольствие.
Словом, много воды утекло за эти двадцать лет, пока я вдруг не встретил Генри.
Самое нелепое, что он совершенно не изменился. Даже как будто не повзрослел: те же жесткие волосы, уродливый широкий рот и веселые, блестящие глаза. Одет он был, как всегда, в чьи-то обноски: рубашка, судя по воротнику, на четыре размера больше, мешковатый костюм, свалявшийся свитер, который совершенно не вязался бы по цвету с костюмом, если бы и то и другое имело какой-либо цвет.
В этот осенний день, когда все, кроме него, уже ходили в пальто. Генри подбежал ко мне, задыхаясь и словно виляя хвостом от восторга. Я его тут же узнал и, не в силах сдержаться, принялся хохотать. Он тоже засмеялся, радуясь до неприличия. Его совсем не интересовало, почему я смеюсь, он снова и снова невнятно произносил мое имя; он всегда говорил невнятно из-за этой улыбки от уха до уха, красующейся на лице.
— Ну что, пошли! — заорал я, прибавив крепкое словцо — такое, от каких он всегда морщился. — Я поставлю тебе рюмашку, я поставлю десять рюмашек.
— Нет, — сказал Генри, улыбаясь, и слегка попятился, втягивая голову в плечи и съеживаясь. — Сейчас не могу.
Мне показалось, что он рассматривает мой твидовый костюм с жесткими складками на брюках и жемчужно-серую шляпу. А может, он заметил, что я разглядываю его одежду. Он замахал руками, как старуха, которую застали голой, и она не знает, что прикрывать.
— И вообще я не пью.
— Так будешь пить, — сказал я.
Я схватил его за руку и потащил за угол, в кафе Молсона; он робко вырывался, бормоча что-то сквозь свои крепкие неровные зубы. Мне нужна была выпивка и веселье, причем немедленно, и я не собирался тащить его к себе домой только потому, что на людях ему будет не очень уютно.
За одним из столиков кафе я заметил девушку, именно ту, которую мне больше всего не хотелось видеть. Как, впрочем, и быть увиденным. Правда, я не дрогнул. И все же: когда я наконец научусь справляться с такими, как она?
— Садись, — сказал я, и Генри пришлось сесть; я толкнул его так, что он ударился о край дивана. Я плюхнулся рядом, задвинув его в угол, чтобы он не смог выйти.
— Сти-и-в! — заорал я, оповещая всех присутствующих о своем прибытии. Бармен, правда, уже направлялся к нам, но я всегда так кричу, чтобы его подразнить.
— Иду, иду, — откликнулся он. — Что будете пить?
— Что ты пьешь. Генри?
— Да ничего. Я вообще не пью. Фыркнув, я сказал Стиву:
— Две по сто, и к ним содовую, отдельно.
— Поверь, я ничего не хочу, — сказал Генри, опять втягивая голову в плечи и съеживаясь. — Я не пью.
— Нет, пьешь, — ответил я. — Что это с тобой? Давай начнем сначала, с самой школы. Ты расскажешь мне историю своей жизни: все тяготы, трагедии, неудачи и триумфы.
— Моей жизни? — повторил он, искренне удивленный. — Боже мой, я ничего такого не достиг. Работаю в магазине.
Я смотрел на него, удрученно качая головой, и он тут же спрятал руки под стол, словно стесняясь неопрятных ногтей.
— Да, я знаю, я ничего не добился, — он взглянул на меня своими необычными блестящими глазами. — Не то что ты — каждую неделю в газете, и все такое.
Стив вернулся, неся виски, и я подождал, пока он уйдет. Я всегда делаю вид, что ворочаю большими делами и не хочу посвящать обслугу в свои проблемы. Могу поклясться, что Стив иногда скрипит зубами от досады, хотя и молчит. У хорошего клиента всегда чуть больше прав, так что Стиву приходится терпеть. Он ведь всего лишь бармен.
Когда он ушел, я поднял бокал:
— За кривую, что нас вывезет, за коня, что унесет, за идею, что все выразит, за вранье, что нас спасет.
— Честное слово, я не пью…
— Я намерен тебя угостить, так что отказываться бесполезно. — С этими словами я взял его бокал и поднес к самому его носу.
Генри успел приложиться как раз вовремя — иначе бокал угодил бы прямо за широкий воротник. Он сделал глоток, и его огромный рот чуть не завязался узлом, словно его прошили тесьмой. Глаза округлились и наполнились слезами, он попытался задержать виски во рту, но чихнул, сделал судорожный глоток и отчаянно закашлялся.
Я едва не лопнул от смеха. Как-нибудь в другой раз я включу магнитофон, повторю фокус — и прославлю старину Генри на века.
— Черт возьми! — выдохнул он, обретая дар речи. Он вытер глаза потрепанным рукавом (видимо, платка у него не было).
— Крепкое, — сказал он, вымученно улыбаясь. — Неужели ты это пьешь? последнее он почти прошептал.
— Ну да, вот так, — сказал я и допил остаток в его бокале. — И еще вот так, — и допил остаток в своем.
— Сти-и-в! — заорал я, хотя у Стива был наготове поднос с новой порцией, и я это знал. — А теперь — о том, о чем ты начал говорить, Генри, — сказал я, но умолк на время, пока Стив расставлял бокалы и убирал пустые. — Словом, о тебе. Ты заявляешь «нечего рассказывать», потом сообщаешь, что работаешь в магазине, и точка. Так вот, теперь я сам расскажу историю твоей жизни. Прежде всего: кто ты такой? В этой созданной Господом серо-зеленой Вселенной нет большего оригинала, чем ты. Заметь, это только начало.
— Но я… — заикнулся Генри.
— Ни одна гора, — перебил я, — и наоборот, ни один атом — новейший, расщепленный, выбрасывающий альфа-частицы — не значат больше, чем твоя самобытность. Вспомни землетрясение, вековой дуб, скачки или научное исследование и, клянусь Богом, я назову то же самое, но на тысячу лет раньше. А ты, — тут я наклонился и воткнул указательный палец в ямку над его ключицей, — ты,