В августе двадцатого года Россия рвалась вернуть Польшу в свою империю, прежде царскую, теперь революционную. Копыта Первой Конной армии красных достучали до Ровно. Поляки бежали накануне. Город опасливо ждал: год назад он пережил два погрома петлюровцев.
На безлюдные улицы первым, разведчиком, влетел дивный конник: сабля на боку, папаха с красной лентой, галифе и поверх грязно-белой рубахи - дамский пеньюар. Он проскакал на центральную площадь, вздыбил коня, развернулся, лошадиная грива колыхнула жаркий летний воздух - и исчез.
День продолжал вязнуть в ожидании. Двери на запорах, окна - в бельмах ставень.
...Красные вошли в клубах пыли, спокойно и весело. Евреи, повременив, заскрипели дверями и калитками, объявились, нарядные, встречать освободителей.
Местечково-вальяжные старцы в выходных чёрных костюмах-тройках окружали подбоченившегося хлопца на лошади, жарко пахнувшей потом и мочой, повествовали, как польские солдаты на улицах отнимали у евреев добро, как, забавляясь, срезали у прохожего пейсы. “От заразы!” - хлопец возмущался, а скорее восхищался: смехота, наверно, как дёргался обстригаемый жидок! И спрашивал вдруг: “А шо, панове, який зараз час?” Ближайший старец важно доставал из жилетки часы на цепочке, отжимал крышечку, вглядывался в циферблат: “Половина четвёртого, прошу пана!” “Да ты шо! - удивлялся кавалерист. - А ну, покажь!” Бородач тянул кверху часы, хлопец кренился, неспешной рукой поддевал их, дёргал, обрывая цепочку, бросал благодушно в поднятое к нему ещё радостное бородатое лицо: “Поносил, таточку, та й добре! Зараз я поношу”. Солнце в хитром прищуре конника...
Аба: На второй день конармейцы добрались до винной лавки, разбили её, из погреба несли бутыли, кто-то там внизу упился, кто-то возле крыльца на улице рыгал. Орут: “Жиды!” Я, помню, подумал: вот тебе и спасители красные! А тут прискакал их командир, палит из револьвера вверх: “Расходись! Клади вино взад!” Куда там! Никто не соображает, крик, мат... Он бах пулю в ближайшего, в упор, тот усами в пыль и кругом сразу - тихо. Только слышно там внутри, в подвале орут... И что ты думаешь? Разошлись. К тому на коне ещё подскакали, а тут уже кто куда, только убитый на земле, кровь из-под тела, шлем будённовский в пыли - в общем революционный порядок, как говорится.
Евреям, конечно, это понравилось. И мне, хотя, если честно, что мне тогда были евреи! Штетл, кагал, раввины, хедер - всё это отжило для молодых, им подавай новый мир без наций, богатые и бедные - вот и вся делёжка, они и мы, буржуи и пролетариат... Я к своей еврейской родне и не появлялся все годы, что в ЧК работал. У них суббота, седер Песах - а я передовой, революционный. Дурак... Слава богу, хватило ума не менять своё еврейское имя. Многие ведь меняли, под русских или никаких красились...
Чекист, а нутро еврейское... Аба прекратил переписку со старшим братом, когда тот в угоду русской жене и сослуживцам в казачьей столице Новочеркасске стал из Исаака Сашей-Александром.
Николай Петрович...
Не стоит, однако, слишком ехидничать, из сегодняшнего дня умудрённо и насмешливо глядя. Имя меняли и помимо корысти; в жажде отрешиться от недавнего ничтожества, в рывке к будущему без наций. Вздымать волну освободительной революции, и какие, к чертям, хедер и Талмуд? Что они дали евреям?.. Черта оседлости... Жандарму царскому задницу лизать... Погромы...
Жалкое еврейское прошлое, “смитьё” - говорили в Одессе. Будущее сияло.
Изводили контру, чистили путь в светлую даль. Троцкий, известно, на вершине своей власти объявил гордо: “Я не еврей, я - революционер”. На всякого мудреца, говорят в России, довольно простоты. Не провидел он превращение революционной тачанки в теплоход “Ильич” - золушкиной кареты в тыкву.
Абу несла та же тачанка, и когда глядел в одесском порту на корму “Ильича”, который уволакивал в изгнание Льва революции, не колыхнула Абу никакая тревога, не свернул он со стези. Но инстинкт сносил его со стремнины в заводи потише: в экономический отдел ЧК, где не пахло ни кровью, ни порохом, а позднее в дорожное ведомство, приписанное к ЧК, - вовсе мирное поприще: перевозки, графики, грузовики... Служил Аба исправно, знак Почётного чекиста заработал, ромбы в петлицах, поднялся в руководство. Но отстранялся - не по уму, не с обдуманной опаской - от общего бодрого марша, даже - белой вороной среди начальников - избегал в партию вступить, только в тридцать втором, почти случайно...
...случайно в коридоре встреченный нарком Балицкий сказал на ходу Абе: “Оказывается, вы не в партии. Почему?” “Не считаю себя вправе, - замямлил Аба, но нарком глянул дзержинским взглядом и сказал: “Подавайте заявление. Я сам рекомендацию напишу”. Не увильнуть. Приняли Абу кандидатом в партию большевиков, кандидатом и влетел в тридцать седьмой, в тюрьму. После реабилитации в пятьдесят шестом, когда заверили справкой официальной, что не был шпион, ошибочка вышла, вот тебе обратно все права и зарплату за два месяца в компенсацию, и 10 лет лагерей зачтём стажем чекистской службы, “кто старое помянет - тому глаз вон” и можешь жить, где хочешь, даже хлопотать о возвращении бывшей квартиры, и вот тебе твой знак Почётного чекиста, только именное оружие, при обыске изъятое, извини, вернуть не можем - после всего этого как бы возврата в прежнее состояние Аба хмыкнул: “Они меня простили”. И отказался проситься обратно в партию: “Сами меня исключали, сами пусть и восстанавливают”.
Так Аба говорил после обжига души ГУЛАГом, в конце сороковых годов. В молодости думалось иначе. Спасибо партии и рабоче-крестьянской власти за советскую еврейскую судьбу. С колен - ввысь! В торговлю и промысел, едва дозволили послабления двадцатых годов, а мощней того в рабочий класс - хозяин мира, в непобедимую армию, в науку, в культуру, интернационально просторную. В Одессе почти половина интеллигенции были евреи. Знаменитая одесская юго-западная школа в литературе чуть не вся из еврейских имён.
К. Паустовский вспоминал об одесской газете 1920-х годов “Моряк”: “На её первой странице на четырёх языках красовался лозунг: “Пролетарии всех морей, соединяйтесь!”
...Бумаги не было. Таможня из сострадания выдала нам кипы чайных бандеролей разнообразных и приятных цветов - розового, зелёного и сиреневого.
На обороте этих бандеролей мы и печатали газету. Каждый день цвет её менялся...
...В газете... сотрудничали Бабель и Семён Юшкевич, Катаев и Шенгели, Эдуард Багрицкий и Славин, Семён Гехт и Андрей Соболь. Ильф в то время работал, кажется, монтёром и ещё не задумывался над литературным будущим.
...Катаев ходил в прожжённой шинели, пахнувшей карболкой и сыпняком, и в линялой турецкой феске. Он напечатал в “Моряке” рассказ “Сэр Генри и чёрт”. Рассказ был романтичен и страшен...
Бабель только что приехал из Конармии. Он писал свои рассказы с таким же вкусом и неторопливостью, как портовые грузчики едят белый хлеб с маслинами, - крякая от наслаждения.
Багрицкий, худой и бледный, целыми днями лежал в степи за Люстдорфом и ловил жаворонков и перепёлок. В свободное от этого занятия время он писал чудесные стихи и страшным басом рассказывал вымышленные истории из своей жизни на турецком фронте.
Славин писал очерки об одесском базаре под названием “Имеете пару интеллигентных брюк”. Гехт работал фальцовщиком... и слагал стихи о небе Иудеи.
Никто из сотрудников не получал ни копейки. Гонорар выплачивался чёрным кубанским табаком, синькой и хлебом.
Было время веселья и голода, время молодости республики и не затихающих над горизонтами гроз.
Почему именно из Одессы, а не из Киева или Саратова появилось столько талантов?..
Одесса - это Левант. Это Чёрное море, тёплые ветры с Босфора, бывшие греческие контрабандисты и негоцианты из Пирея. Итальянцы-гарибальдийцы, капитаны и портовые грузчики-банабаки. Богатства всех стран, влияние Франции, гетто на Молдаванке, бандиты, ценившие превыше всего остроумие, седоусые рабочие с Пересыпи, итальянская опера, воспоминания о Пушкине, акации, жёлтый камень, цветы, любовь к анекдоту и страшное любопытство к каждой мелочи. Всё это - Одесса.