— Я получил поле.
— Поле? Это вы серьезно?
— Вполне.
— Но мы же все решили, что это слишком большое испытание. Сами оххры считают, что, если мы приобретем поле, мы не сможем помочь им, потому что станем слишком похожи на них. А вы… Я просто слов не нахожу!
— Поразительное у вас, однако, устройство ума! Я говорю вам, что приобрел поле, одно из самых странных свойств наших хозяев, а вы, вместо того чтобы броситься меня расспрашивать, что это такое, как я себя с ним чувствую, вы вместо этого тут же начинаете мне выговаривать.
— Я вижу, нам будет довольно трудно договориться с вами, — сухо сказал Иван Андреевич. — Тем более, что ваше поле, насколько я заметил, особой мудрости вам не придало.
— Ну, что делать! Мудрость ведь вообще понятие довольно относительное. Мудрость одного часто воспринимается другим как глупость.
— Не спорю, не спорю. До свиданья, Павел Аристархович.
— Счастливого пути.
Надутый дурак, подумал Павел. Подставить ему подножку полем? Нет, еще грохнется, просто придержу его слегка, — может быть, он станет чуточку менее напыщенным. Глупость, конечно, но трудно удержаться. Как мальчишка, каждую секунду вытаскивающий из кармана новенький ножичек.
Он протянул поле к двери, обвил редактора, сжал и слегка потянул к себе. Иван Андреевич остановился, посмотрел под ноги, пожал плечами, снова сделал попытку выйти, и снова поле не пустило его.
— Это вы развлекаетесь? — спросил он.
Павел вдруг почувствовал, как оскорблен сейчас Иван Андреевич. Зря, зря он так уж резко говорил с ним, даже жестоко. Ведь он, в сущности, добрый человек. Сколько раз прощал он ему мелкие редакционные его прегрешения. Инициалы перепутал раз у директора совхоза. На всю жизнь запомнил: не Николай Сергеевич, а Сергей Николаевич Грушин. Другой раз обвинил завмага Жагрина в торговле дефицитом из-под прилавка, но факты не подтвердились. То есть в верности этих фактов никто не сомневался, и меньше всех, естественно, сам Иван Иванович Жагрин, но подтверждающих документов не было, и Павел горел бы синим журналистским пламенем, если бы не Иван Андреевич. А теперь оскорбил старика и еще играет с ним, как кошка с мышкой…
— Простите, Иван Андреевич, — сказал он.
Но редактор, ничего не ответив, вышел из комнаты.
Поле придавило Павла с новой силой. Невесомое, оно лежало на его плечах безмерным грузом, и Павел впервые понял, что имели в виду оххры, когда говорили о бремени поля. Сухая, бесплодная печаль исходила от него, теснила грудь.
ГЛАВА 6
— Татьяна Владимировна, — грустно сказал Старик и отвел глаза, чтобы не встречаться взглядом с Осокиной, — сегодня еще двое выключили поле…
Татьяна схватилась рукой за стул. Комната поплыла в сторону, пол встал дыбом. Еще обморока не хватало, мелькнуло в голове. Она изо всех сил зажмурила глаза. Тупая боль сжимала грудь. А еще говорили, что здесь нет боли.
…Татьяна Владимировна мягким, бескостным кулем рухнула в кресло. Нисколько не было ей жаль этих безвольных оххриков: хочешь отбросить копыта — твое дело. Себя было жалко, до слез, до головокружения, до сосущей пустоты в сердце жалко. Одна в этой оранжевой каменистой пустыне под дурацкими голубыми солнцами, вечно под стражей двух теней, совсем одна-одинешенька. За что ж это тебе, Танька, чем прогневила судьбу?
— Татьяна Владимировна, — печально сказал Старик, — не нужно так расстраиваться. Вы прямо на себя не похожи.
— А что же мне, Старик, радоваться прикажешь? Бьешься, бьешься с вами — и все без толку! Что, что я вам еще дать могу? Все слова, что знала, все сказала. Что еще у меня есть? Обе тени свои отдать — пожалуйста! С удовольствием! Берите, не жалко. Чего ж ты молчишь? Вы ж мудрые, а уцепились за бабу с финансовым техникумом. Ну, все, хватит! Как говорит наш завотделением Чубуков, если человек не хочет застраховать свою жизнь, значит, он не ценит ее.
— Простите, Татьяна Владимировна, я вас не совсем понял. Что вы хотите этим сказать?
— Что хочу, то и сказала!
Татьяна и себе не могла бы объяснить, почему вспомнила Чубукова, поэтому покорный вид Старика еще больше разозлил ее.
— Что хочу, то и сказала! И все. Черт с вами со всеми — выключайте свои поля, гасите свет, закрывайте контору. Как говорит мой Петя, вольному — воля, а водителю — путевой лист.
Петя, Петр Данилыч, как ты там? Машину дали новую или до сих пор со старой мучаешься? Но только прошу тебя, Петечка, не приклеивай в новой на приборный щиток картинки с девчонками. Неудобно же, ты ведь женатый человек. А то твой Ковальчук вечно ко мне с подковырочкой: «Да, Татьяна Владимировна, еще у вас одна соперница появилась — глаз не отвесть. Губки — с ума сойти и в столб врезаться! Волосы — описать невозможно!»
Знала Татьяна, что дурачится Ковальчук, а все равно испуганно проваливалось в живот сердце. «Это кто ж такая?» — «Из журнала, — покатывался Ковальчук, — из журнала вырезал югославского: „Практична жена“.
Вот тебе и практична жена, сиди на Оххре, смотрись в зеркальную ладонь и думай, зачем ты здесь и кому нужен твой новый курносый нос. А оххрики пока выключаются и выключаются. Не оправдала, Татьяна, не сумела. Так крути в голове слова, эдак, а факт-то остается — не справилась…
— Татьяна… — позвал Старик, и Татьяна отметила, что первый раз обратился он к ней без отчества. — Татьяна, я много думал о вас… Вы необыкновенная женщина, в вас прямо бьет ключом воля и жажда жизни…
— Ну уж вы скажете! — сказала Татьяна и пожала плечами, но сделала это скорее для порядка, потому что в глубине души была вполне согласна со Стариком.
— И вот я подумал: вы стремитесь отдать нам все, что у вас есть. Спасибо, Татьяна. Но слова — это очень мало. Мы вообще не ценим слов. Слова — это шелуха на губах. Если бы вы могли поделиться с нами своей душой…
— Души нет, — твердо сказала Татьяна. — Религия — это опиум для народа.
— Душа есть, — покачал головой Старик, — душа — это память.
— Не знаю, это все по части нашего Александра Яковлевича. Это у него все суета сует и томление духа.
Они замолчали оба, и Татьяна вдруг почувствовала, что где-то не то в сердце, не то в голове у нее слабо шевельнулась неясная мысль. В первый раз шевельнулась она еле заметно, потом толкнулась сильнее, как Верка, когда она носила ее. Беспокойная была девчушка — ужас!
И вдруг мысль резиновым мячом, отпущенным под водой, пружинно выскочила на поверхность, и странно было, как это она так долго сидела на дне молча. А мысль была проста: если может она поделиться с оххрами только своей душой, а душа — это память, то, стало быть, надобно попробовать поделиться с ее оххрами памятью, воспоминаниями.
А Старик, словно услышал ее радостную мысль, скорбно покачал головой и сказал:
— Ты не понимаешь, Татьяна…
На «ты» назвал, подумала Татьяна, первый раз…
— Чего я не понимаю?
— Вы, земляне, чаще всего думаете категориями слов. Когда вы говорите «поделиться воспоминаниями», вы имеете в виду слова, описывающие эти воспоминания. Когда мы говорим «поделиться воспоминаниями», мы думаем именно о том, что это значит: поделиться самими воспоминаниями, памятью, а не словами.
— Ну и пожалуйста.
— Ты не совсем понимаешь…
— Что ты заладил: «не совсем понимаешь» да «не совсем понимаешь»! По-моему, все понятно.
— Когда ты делишься воспоминаниями, ты их теряешь. Ты их отдаешь.
— Как это — отдаешь?
— Ты отдаешь мне свое воспоминание, и оно становится моим, а не твоим. У тебя его просто больше нет.
Татьяна рассмеялась. Ну и народ!..
— И вы хотите, чтобы я отдала вам свои воспоминания, память свою, чтобы выдрала из себя и преподнесла вам на блюдечке: ешьте, вкусненько? Так, что ли? Не-ет, я, может, и дура, не спорю, всю жизнь была такой, всю жизнь о себе не думала. В школе стенгазету сидела рисовала, пока другие на танцы бегали, в техникуме общественной нагрузки такой не было, чтобы на Осокину не взвалили. А чего не взваливать, если она везет? Даже не кряхтит, стесняется, по своей деревенской дури. Пусть тащит, она же у нас здоровая! Пусть тащит, все равно с ее носом ей больше делать нечего. Так вот, Старик, хватит! Не буду больше дурой. Хотите, значит, чтоб последнее вам отдала? Нет, поищите других!