С полным правом часто говорилось о том, что в этом стихотворении ярко проявилось умение Гёте пользоваться поэтическими символами: увидеть в
304
особом общее и воплотить его в поэтическом образе. Правда, не следовало бы забывать, что финал стихотворения, стремясь к разрешению личного и одновременно общественного конфликта, о котором говорится в стихотворении, предлагает лишь одно общее явление в природе — созревание плода. Это не означает никаких гарантий, а лишь некую надежду. Ведь человеческое развитие не есть простой процесс природы, где вся задача в том, чтобы дождаться созревания цветка и превращения его в плод.
В своем движении от внутренней жизни природы к спокойному созерцательному ее восприятию это стихотворение позволяет увидеть дальнейший жизненный путь Гёте, который он прошел, чтобы постигнуть природу и мир в их предметной взаимосвязанности. Так устанавливается связь между финалом стихотворения «На Цюрихском озере» 1775 года и столь интимным началом «Писем из Швейцарии» 1779 года: «Значительные явления погружают душу в прекрасное спокойствие, она наполняется ими, чувствует, сколь значительной может стать она сама, это чувство ее переполняет, не переливаясь через край. Мой глаз и моя душа охватывали явления, и поскольку я был чист и возникавшее чувство ни разу не оскорбил фальшью, то оно воздействовало на меня именно так, как и должно было воздействовать».
Первое путешествие в Швейцарию ничего не разъяснило и ничего не излечило. Гёте по–прежнему рвался между тоской по Лили и стремлением к независимости. В дневник он записал четверостишие, которое лаконично обобщило противоречие. Под заглавием «С горы в море» он сделал пометку, как бы отсылая будущего исследователя к реестру своих произведений: «См. частный архив поэта. Буква «Л»». Затем следует четверостишие:
Если б я тобой не грезил, Лили,
Как меня пленил бы горный путь!
Но когда бы я не грезил Лили,
Разве было б счастье в чем–нибудь?
(Перевод М. Лозинского [1, 114])
Возвращение. Разрыв с Лили
Обратный путь опять вел через Страсбург. Гёте поднялся на башню собора. В третий раз этот шедевр ар–305
хитектуры произвел на него сильнейшее впечатление: впервые — в студенческие годы 1770—1771–й, что отразилось потом в сочинении «О немецком зодчестве»; затем — по пути в Швейцарию в мае 1775 года; и теперь, вновь испытав восторг, он воплотил его в стихотворении в прозе «Третье паломничество ко гробу Эрвина в июле 1775 года». Его ранний гимн, посвященный собору Эрвина фон Штейнбаха, был «страничкой скрытой душевности», его «читали немногие, к тому же не понимая многих мест» […]. Это было странно — об архитектурном сооружении говорить таинственно, укутывать факты в загадки, поэтически лепетать о пропорциях здания! Теперь он смотрел с башни собора «в направлении отечества, в направлении любви», в те места, где жила Лили. И опять, вновь вдохновленный Страсбургским собором, он пел восторженный гимн творческой силе, которую не должны связывать внешние правила, подобно природе она должна творить в своей первозданной полноте: «Ты един, и ты жив, ты зачат и созрел, ты не собран из частей и заплат. Пред тобой, как пред вспенившимся водопадом могучего Рейна, как пред сияющей, вечно заснеженной вершиной горы, как пред зрелищем широко раскинувшегося, радостно–синего моря или скал, упершихся в облака, и твоих сумеречных долин, серый Сен–Готард, как пред великой мыслью мироздания, в душе оживают все творческие силы, в ней заложенные. В поэзии они что–то невнятно бормочут, на бумаге, в штрихах и в линиях, тщетно силятся воздать хвалу вседержителю за вечную жизнь, за всеобъемлющее, неугасимое чувство того, что есть, было и пребудет во веки веков» (10, 21).
Достойна упоминания в это пребывание Гёте в Страсбурге его встреча с врачом Иоганном Георгом Циммерманом. Когда он, сотрудник Лафатера в физиогномических исследованиях, разложил перед Гёте собранные им силуэты и портреты, он обратил внимание гостя на портрет дамы, с которой в течение некоторого времени состоял в переписке. Гёте прокомментировал силуэт, не подозревая, что очень скоро эти слова приобретут большое значение в его собственной жизни. «Было бы очень интересно увидеть, как мир отражается в этой душе. Она видит мир как он есть и все–таки через призму любви. Поэтому главное впечатление — мягкость». Это была не кто иная, как Шарлотта фон Штейн. Именно ее облику он дал такую интерпретацию. Сразу же по возвращении во Франкфурт он послал Лафатеру небольшие пояснения по поводу си–306
луэта, который его так заинтересовал (31 июля 1775 г.). Некоторые определения («твердость, довольство собой, доброжелательность, верность, побеждает, завлекая») воспринимаются сегодня как иронические предсказания той судьбы, которая ожидала его в Веймаре. Циммерман познакомился с госпожой фон Штейн на курорте в Пирмонте, потом писал ей об авторе «Вертера», который, судя по всему, очень ее интересовал, а теперь Циммерман привлек к ней внимание Гёте. Мужа Шарлотты фон Штейн, обер–шталмейстера, он также встречал в свите веймарского герцога во время путешествий. О яркой личности швейцарского врача и популярного философа, который позднее был принят в родительском доме во Франкфурте, Гёте подробно рассказал в «Поэзии и правде» (кн. 15). С 1768 года Циммерман служил лейб–медиком английского двора в Ганновере, в образованных слоях общества своего времени он приобрел известность трудами «О национальной гордости» (1758), «Об опыте в искусстве врачевания» (1763—1764), «Об одиночестве» (1773). Он считался тонким психологом, врачом, который понимает больного, при этом отчасти подозрительным ипохондриком, «частично сумасшедшим», как выражался Гёте.
22 июля «сбежавший медведь», «улизнувшая кошка» возвратилась во Франкфурт. Начался второй этап призрачной любви к Лили. «Напрасно разъезжал три месяца по белу свету, напрасно всеми чувствами впитывал тысячи новых впечатлений» [XII, 165], — сообщал он своей доброжелательной корреспондентке Августе цу Штольберг уже 3 августа. Он не мог без Лили. Все душевное смятение возвратилось вновь. Он проводил с ней много времени во Франкфурте, в Оффенбахе, у общих знакомых, его еще не отпускало чувство, которое, как говорил Гёте, его к Лили «приворожило» (14 сентября 1775 г.). Но уже стали появляться мучительные моменты напряжения и постепенного отчуждения. Тот, кто написал насмешливое стихотворение «Зверинец Лили», не мог всерьез поверить, что сможет чувствовать себя как дома в ее мире, в кругу ее семьи, который был обычным местом встреч богатой аристократии. Влюбленным, видимо, так и не удалось по–настоящему узнать друг друга. Осенью Гёте и сам это понял. Густхен Штольберг он писал в отчаянии: «Не чрезмерная ли это гордость требовать, чтобы девушка узнала меня до конца и, узнав, полюбила? Может, и я ее не понимаю, и если она другая, чем я, то не лучше ли она, чем я, Густхен?!»
307
(14 сентября 1775 г. [XII, 168]).
Родители в доме на улице Гросер–Хиршграбен со своей стороны не были в восторге от такого выбора. Им была бы милее невестка, обладавшая необходимыми домашними добродетелями, такая, как Сусанна Магдалена Мюнх, с которой его свели друзья, предложившие безобидную игру в «жениха и невесту». В конце пятнадцатой книги «Поэзии и правды» Гёте рассказал об этом с забавными подробностями. «Статс–дама» Лили ни в коей мере не импонировала старшему Гёте. Возможно, что отчасти здесь были замешаны также и религиозные мотивы. Жена его сына не должна была происходить из реформатских кругов: во всем лояльный императорский советник, Гёте, однако, не хотел согласиться с тем, что кальвинисты имели в центре города свой собор.
Гёте стоило немалого труда вновь привыкнуть к обстановке во Франкфурте и к своим адвокатским делам. Уже около 8 августа он жаловался другу Мерку, что опять «сидит в дерьме» и готов надавать себе пощечин, что не провалился в преисподнюю… «До конца этого года я должен отсюда уехать. Не знаю, как дожить до этого, а пока скольжу по этому бассейну, как в гондоле, и торжественно готовлюсь к охоте на лягушек и пауков». Ничтожность дел, которыми приходилось заниматься с соблюдением всей торжественной юридической процедуры, наполняла его отвращением. Как можно скорей покинуть Франкфурт было вопросом решенным.