Как бы ни оценивал сам Гёте, по чьей воле герои пьесы обменивались подобными репликами, вескость их аргументов, не приходится сомневаться в том, что в Эгмонте он воплотил свой идеал тогдашнего правителя–дворянина. Но в нем наглядно представлено немало такого, что никак не увязывается одно с другим. Это человек, желающий прожить полноценную жизнь в современном ему мире, но отвергающий «осмотрительность» и доверяющий лишь своей «судьбе». Это граф, который защищает «исконные права» и выступает за «свободу» — но она означает свободу от чужеземного правления и ту личную свободу, которая полагается каждому соответственно его сословной принадлежности. Народ видит в нем воплощение своей мечты о желанном осуществлении собственного бытия; он же, Эгмонт, в свою очередь ощущает связь с истинным духом народа. В старости Гёте не раз говорил о «народном духе», когда пытался образно сформулировать сущность и устремления какого–либо народа. Записанное в его «Максимах и рефлексиях» не слишком отдалено от проблематики «Эгмонта»: закон, говорится там, должен и может «быть сообща изъявленной волей народного духа, волей, изъявить которую толпа никогда не способна, но которую всяк сведущий способен понять, здравомыслящий знает способ, как ее воплотить, добронравный же — охотно воплотит». Разумеется, подобную позицию и сейчас, и в то время никак не примиришь с представлениями о том, что такое демократия, — ведь здесь остается без всякого ответа вопрос, кто и благодаря каким своим способностям поймет и сможет сформулировать, что именно входит в понятие этой самой «воли народного духа» (так же как, наоборот, большинство поданных голосов на выборах еще не гарантирует избрания лучшего канди–520
дата из всех имеющихся).
Отношение к простому народу у графа Эгмонта трогательно проявляется в его любви к Клэрхен. Во всяком случае, именно так следовало бы воспринимать их отношения, а вовсе не считать их преходящим любовным увлечением знатного лица девушкой из народа. Чтобы создать такой образ Эгмонта, Гёте пришлось «совершить насилие над исторической правдой» (как писал Шиллер). Эгмонт, известный как историческое лицо, был женат, имел много детей, «привел свое состояние в совершенное расстройство ввиду расточительного образа жизни и, следовательно, нуждался в короле». Если бы он уехал из страны, он лишился бы своих доходов, перестал бы обладать принадлежавшими ему поместьями. Заметим между прочим, что исторический Эгмонт был казнен 5 июня 1568 года на брюссельском рынке вместе с графом Горном (о ком Гёте даже не упоминает) и что события в трагедии сильно сокращены во времени (в действительности же между осуждением Эгмонта и его казнью прошло девять месяцев). Шиллер, разумеется, признавал за поэтом право отходить от исторической правды. Однако цель драматурга, писал он, должна быть в том, чтобы «усугубить, а не […] ослабить интерес к предмету своей драмы». В «Эгмонте», однако, по мнению Шиллера, получилось именно так: здесь перед нами выведен «любовник совершенно заурядного пошиба», который, «с лучшими, правда, намерениями, делает несчастными два существа, чтобы разгладить морщины раздумья» (таковы слова Эгмонта после полемики с встревоженным принцем Вильгельмом Оранским). Спору нет: такие критические замечания неизбежны, если усматривать в любви Эгмонта и Клэрхен всего лишь любовное развлечение дворянина. Концовку трагедии с «сияющим видением», возникающим на сцене, Шиллер вообще осудил как «сальто–мортале», из–за которого зрители попадают прямиком «в мир оперы». Позади тюремного ложа Эгмонта, таково указание Гете режиссеру, «стена словно бы разверзается, и возникает сияющее видение. Среди льющегося прозрачно–ясного света Свобода в небесном одеянье покоится на облаке. Лицо ее — лицо Клэрхен, она склоняется над спящим героем… Она призывает Эгмонта к радости и, дав ему понять, что смерть его принесет свободу провинциям, венчает его лавровым венком» (4, 340). Это — «видение» Эгмонта во сне, после чего он просыпается. В тюрьме его порой снедают тревога, тоска.
521
Но вот он там же имел высшее доказательство своего «attrattiva» — дара привлекать все сердца: когда сын Альбы, Фердинанд, встал на его сторону. Так на пороге смерти у него была новая возможность укрепиться в исповедуемых им воззрениях. На вопрос Фердинанда, разве не предостерегали его друзья, Эгмонт сознается: «Меня не раз предостерегали» (4, 339) — и добавляет: «Человек думает, что сам творит свою жизнь, что им руководит собственная воля, а на деле сокровенные силы, в нем заложенные, неудержимо ведут его навстречу его судьбе» (там же). «Легкомысленная вера в собственные возможности» (по словам Шиллера) и уже упоминавшиеся здесь соображения политического порядка привели его на аудиенцию к Альбе, способствовали его гибели. Эгмонта уничтожила историческая сила. И ей Гёте также присвоил эпитет «демонической», когда он разъяснял в «Поэзии и правде»: «Демоническое начало, с той и с другой стороны участвующее в игре, конфликт, в котором гибнет достойное и торжествует ненавистное, надежда, что отсюда возникнет нечто третье, всем желанное, — вот что снискало пьесе, правда не сразу же после ее появления, но позднее и вполне своевременно, благоволение публики, которым она пользуется и поныне» (3, 651).
Это «третье» выявляется ближе к концу трагедии. Лишь в качестве видения, вкупе с разъясняющими словами Эгмонта, возникает желанное, ожидаемое: воплощенная «свобода», сплочение народа и героя, победа над чужеземными угнетателями. Благодаря этому видению Эгмонт поверил в то, что его гибель имеет смысл, что уже отнюдь не свидетельствует о безразличном желании смириться с судьбой («Больше я не буду жить, но я жил» — 4, 338). «Моя кровь и кровь многих благородных мужей. Недаром пролилась она. Шагай по ней! О, храбрый мой народ! Богиня победы летит впереди!» (4, 341). И видение, и то, как Эгмонт истолковывает его, не имеют отношения к реальности, это лишь выражение надежды, желаемого. Ведь на самом деле бюргеры (в гётевском «Эгмонте») не стали действовать, не последовали призыву Клэрхен и победоносная борьба с чужеземцами так и не началась. Испытывая все увеличивающийся гнет, бюргеры, какими они предстают в четырех явлениях пьесы (I, 1; II, 1; IV, 1; V, 1), из–за своей разобщенности вообще не проявили способности к сплоченным действиям, да и к тому же призывы агитирующего их Фансена говорили вовсе не о той свободе, о которой мечтал Эгмонт.
522
Идеал человека, который гонит от себя тревогу и живет вне современного ему мира, который следует своему внутреннему голосу или зову направляющей его поступки силы («И вверяет гибель и спасенье / Горним силам» — так закончил Гёте стихотворение «Морское плаванье» — 1, 93) ; идеальный образ стоящего у кормила власти дворянина, который ощущает собственную связь с народом и в ком народ узнает свои черты… — разве гибель героя и видение, означавшее, что его желания исполнились, говорят о том, что для Гёте, обитавшего в Веймаре и накопившего самостоятельный жизненный опыт, подобное завершение пьесы могло быть лишь пожеланием, но вовсе не реальностью? Он писал 21 ноября 1782 года Кнебелю: «Если ты не желаешь возвращаться, пока не воцарится здесь гармония […], тогда я тебя лишусь навечно».
Рассуждая по поводу своего «Эгмонта» в «Поэзии и правде», Гёте высказал основополагающие идеи о демоническом начале. В преклонном возрасте он охотно пользовался этим и родственными ему понятиями, чтобы обозначить то, что, по его представлению, недоступно обычному человеческому восприятию. Он говорил о «демоническом начале», о «демоне», также и о «демонах», причем эти понятия могли обозначать разное. В стихотворном цикле «Первоглаголы. Учение орфиков» слово «демон» (или «божественная сила», «божество» — без конкретизации, какое именно божество. — В. Б.) предпослано стихотворению, которое завершается строками: «Всему наперекор вовек сохранен / Живой чекан, природой отчеканен» (1, 462). Гёте разъяснял: «Демоническое здесь — необходимая, выраженная непосредственно при рождении, ограниченная индивидуальность человека, самое характерное, неповторимее, чем индивидуум, даже при очень большой схожести отличается от любого другого». Следовательно, кроющаяся в каждом человеке сила, направленная на собственное воплощение — это «ядро личности», — и может быть названа «демоническим началом».